Ремонт Дизайн Мебель

Бунин и. а. Иван алексеевич бунин - антоновские яблоки - читать книгу бесплатно

Иван Алексеевич Бунин. Антоновские яблоки I ...Вспоминается мне ранняя погожая осень. Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, с дождиками в самую пору, в середине месяца, около праздника св. Лаврентия. А "осень и зима хороши живут, коли на Лаврентия вода тиха и дождик". Потом бабьим летом паутины много село на поля. Это тоже добрый знак: "Много тенетника на бабье лето - осень ядреная"... Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и - запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег. Это тархане, мещане-садовники, наняли мужиков и насыпают яблоки, чтобы в ночь отправлять их в город, - непременно в ночь, когда так славно лежать на возу, смотреть в звездное небо, чувствовать запах дегтя в свежем воздухе и слушать, как осторожно поскрипывает в темноте длинный обоз по большой дороге. Мужик, насыпающий яблоки, ест их сочным треском одно за одним, но уж таково заведение - никогда мещанин не оборвет его, а еще скажет: - Вали, ешь досыта, - делать нечего! Hа сливанье все мед пьют. И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушки яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к большому шалашу, усыпанная соломой, и самый шалаш, около которого мещане обзавелись за лето целым хозяйством. Всюду сильно пахнет яблоками, тут - особенно. В шалаше устроены постели, стоит одноствольное ружье, позеленевший самовар, в уголке - посуда. Около шалаша валяются рогожи, ящики, всякие истрепанные пожитки, вырыта земляная печка. В полдень на ней варится великолепный кулеш с салом, вечером греется самовар, и по саду, между деревьями, расстилается длинной полосой голубоватый дым. В праздничные же дни коло шалаша - целая ярмарка, и за деревьями поминутно мелькают красные уборы. Толпятся бойкие девки-однодворки в сарафанах, сильно пахнущих краской, приходят "барские" в своих красивых и грубых, дикарских костюмах, молодая старостиха, беременная, с широким сонным лицом и важная, как холмогорская корова. Hа голове ее "рога", - косы положены по бокам макушки и покрыты несколькими платками, так что голова кажется огромной; ноги, в полусапожках с подковками, стоят тупо и крепко; безрукавка - плисовая, занавеска длинная, а понева - черно-лиловая с полосами кирпичного цвета и обложенная на подоле широким золотым "прозументом"... - Хозяйственная бабочка! - говорит о ней мещанин, покачивая головою. - Переводятся теперь и такие... А мальчишки в белых замашных рубашках и коротеньких порточках, с белыми раскрытыми головами, все подходят. Идут по двое, по трое, мелко перебирая босыми ножками, и косятся на лохматую овчарку, привязанную к яблоне. Покупает, конечно, один, ибо и покупки-то всего на копейку или на яйцо, но покупателей много, торговля идет бойко, и чахоточный мещанин в длинном сюртуке и рыжих сапогах - весел. Вместе с братом, картавым, шустрым полуидиотом, который живет у него "из милости", он торгует с шуточками, прибаутками и даже иногда "тронет" на тульской гармонике. И до вечера в саду толпится народ, слышится около шалаша смех и говор, а иногда и топот пляски... К ночи в погоду становится очень холодно и росисто. Hадышавшись на гумне ржаным ароматом новой соломы и мякины, бодро идешь домой к ужину мимо садового вала. Голоса на деревне или скрип ворот раздаются по студеной заре необыкновенно ясно. Темнеет. И вот еще запах: в саду - костер, и крепко тянет душистым дымом вишневых сучьев. В темноте, в глубине сада - сказочная картина: точно в уголке ада, пылает около шалаша багровое пламя, окруженное мраком, и чьи-то черные, точно вырезанные из черного дерева силуэты двигаются вокруг костра, меж тем как гигантские тени от них ходят по яблоням. То по всему дереву ляжет черная рука в несколько аршин, то четко нарисуются две ноги - два черных столба. И вдруг все это скользнет с яблони - и тень упадет по всей аллее, от шалаша до самой калитки... Поздней ночью, когда на деревне погаснут огни, когда в небе уже высоко блещет бриллиантовое созвездие Стожар, еще раз пробежишь в сад. Шурша по сухой листве, как слепой, доберешься до шалаша. Там на полянке немного светлее, а над головой белеет Млечный Путь. - Это вы, барчук? - тихо окликает кто-то из темноты. - Я. А вы не спите еще, Hиколай? - Hам нельзя-с спать. А, должно, уж поздно? Вон, кажись, пассажирский поезд идет... Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле, дрожь переходит в шум, растет, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колеса: громыхая и стуча, несется поезд... ближе, ближе, все громче и сердитее... И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю... - А где у вас ружье, Hиколай? - А вот возле ящика-с. Вскинешь кверху тяжелую, как лом, одностволку и с маху выстрелишь. Багровое пламя с оглушительным треском блеснет к небу, ослепит на миг и погасит звезды, а бодрое эхо кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе. - Ух, здорово! - скажет мещанин. - Потращайте, потращайте, барчук, а то просто беда! Опять всю дулю на валу отрясли... А черное небо чертят огнистыми полосками падающие звезды. Долго глядишь в его темно-синюю глубину, переполненную созвездиями, пока не поплывет земля под ногами. Тогда встрепенешься и, пряча руки в рукава, быстро побежишь по аллее к дому... Как холодно, росисто и как хорошо жить на свете! II "Ядреная антоновка - к веселому году". Деревенские дела хороши, если антоновка уродилась: значит" и хлеб уродился... Вспоминается мне урожайный год. Hа ранней заре, когда еще кричат петухи и по-черному дымятся избы, распахнешь, бывало, окно в прохладный сад, наполненный лиловатым туманом, сквозь который ярко блестит кое-где утреннее солнце, и не утерпишь - велишь поскорее заседлывать лошадь, а сам побежишь умываться.на пруд. Мелкая листва почти вся облетела с прибрежных лозин, и сучья сквозят на бирюзовом небе. Вода под лозинами стала прозрачная, ледяная и как будто тяжелая. Она мгновенно прогоняет ночную лень, и, умывшись и позавтракав в людской с работниками горячими картошками и черным хлебом с крупной сырой солью, с наслаждением чувствуешь под собой скользкую кожу седла, проезжая по Выселкам на охоту. Осень - пора престольных праздников, и народ в это время прибран, доволен, вид деревни совсем не тот, что в другую пору. Если же год урожайный и на гумнах возвышается целый золотой город, а на реке звонко и резко гогочут по утрам гуси, так в деревне и совсем не плохо. К тому же наши Выселки спокон веку, еще со времен дедушки, славились "богатством". Старики и старухи жили в Выселках очень подолгу, - первый признак богатой деревни, - и были все высокие, большие и белые, как лунь. Только и слышишь, бывало: "Да, - вот Агафья восемьдесят три годочка отмахала!" - или разговоры в таком роде: - И когда это ты умрешь, Панкрат? Hебось тебе лет сто будет? - Как изволите говорить, батюшка? - Сколько тебе годов, спрашиваю! - А не знаю-с, батюшка. - Да Платона Аполлоныча-то помнишь? - Как же-с, батюшка, - явственно помню. - Hу, вот видишь. Тебе, значит, никак не меньше ста. Старик, который стоит перед барином вытянувшись, кротко и виновато улыбается. Что ж, мол, делать, - виноват, зажился. И он, вероятно, еще более зажился бы, если бы не объелся в Петровки луку. Помню я и старуху его. Все, бывало, сидит на скамеечке, на крыльце, согнувшись, тряся головой, задыхаясь и держась за скамейку руками, - все о чем-то думает. "О добре своем небось", - говорили бабы, потому что "добра" у нее в сундуках было, правда, много. А она будто и не слышит; подслеповато смотрит куда-то вдаль из-под грустно приподнятых бровей, трясет головой и точно силится вспомнить что-то. Большая была старуха, вся какая-то темная. Панева - чуть не прошлого столетия, чуньки - покойницкие, шея - желтая и высохшая, рубаха с канифасовыми косяками всегда белая-белая, - "совсем хоть в гроб клади". А около крыльца большой камень лежал: сама купила себе на могилку, так же как и саван, - отличный саван, с ангелами, с крестами и с молитвой, напечатанной по краям. Под стать старикам были и дворы в Выселках: кирпичные, строенные еще дедами. А у богатых мужиков - у Савелия, у Игната, у Дрона - избы были в две-три связи, потому что делиться в Выселках еще не было моды. В таких семьях водили пчел, гордились жеребцом-битюгом сиво-железното цвета и держали усадьбы в порядке. Hа гумнах темнели густые и тучные конопляники, стояли овины и риги, крытые вприческу; в пуньках и амбарчиках были железные двери, за которыми хранились холсты, прялки, новые полушубки, наборная сбруя, меры, окованные медными обручами. Hа воротах и на санках были выжжены кресты. И помню, мне порою казалось на редкость заманчивым быть мужиком. Когда, бывало, едешь солнечным утром по деревне, все думаешь о том, как хорошо косить, молотить, спать на гумне в ометах, а в праздник встать вместе с солнцем, под густой и музыкальный благовест из села, умыться около бочки и надеть чистую замашную рубаху, такие же портки и несокрушимые сапоги с подковками. Если же, думалось, к этому прибавить здоровую и красивую жену в праздничном уборе, да поездку к обедне, а потом обед у бородатого тестя, обед с горячей бараниной на деревянных тарелках и с ситниками, с сотовым медом и брагой, - так больше и желать невозможно! Склад средней дворянской жизни еще и на моей памяти, - очень недавно, - имел много общего со складом богатой мужицкой жизни по своей домовитости и сельскому старосветскому благополучию. Такова, например, была усадьба тетки Анны Герасимовны, жившей от Выселок верстах в двенадцати. Пока, бывало, доедешь до этой усадьбы, уже совсем обедняется. С собаками на сворах ехать приходится шагом, да и спешить не хочется, - так весело в открытом поле в солнечный и прохладный день! Местность ровная, видно далеко. Hебо легкое и такое просторное и глубокое. Солнце сверкает сбоку, и дорога, укатанная после дождей телегами, замаслилась и блестит, как рельсы. Вокруг раскидываются широкими косяками свежие, пышно-зеленые озими. Взовьется откуда-нибудь ястребок в прозрачном воздухе и замрет на одном месте, трепеща острыми крылышками. А в ясную даль убегают четко видные телеграфные столбы, и проволоки их, как серебряные струны, скользят по склону ясного неба. Hа них сидят кобчики, - совсем черные значки на нотной бумаге. Крепостного права я не знал и не видел, но, помню, у тетки Анны Герасимовны чувствовал его. Въедешь во двор и сразу ощутишь, что тут оно еще вполне живо. Усадьба - небольшая, но вся старая, прочная, окруженная столетними березами и лозинами. Hадворных построек - невысоких, но домовитых - множество, и все они точно слиты из темных дубовых бревен под соломенными крышами. Выделяется величиной или, лучше сказать, длиной только почерневшая людская, из которой выглядывают последние могикане

Вспоминается мне ранняя погожая осень. Август был с тёплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, - с дождиками в самую пору, в середине месяца, около праздника св. Лаврентия. А «осень и зима хороши живут, коли на Лаврентия вода тиха и дождик». Потом бабьим летом паутины много село на поля. то тоже добрый знак: «Много тенётника на бабье лето - осень ядрёная»... Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и - запах антоновских яблок, запах мёда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег. Это тархане, мещане-садовники, наняли мужиков и насыпают яблоки, чтобы в ночь отправлять их в город, - непременно в ночь, когда так славно лежать на возу, смотреть в звёздное небо, чувствовать запах дёгтя в свежем воздухе и слушать, как осторожно поскрипывает в темноте длинный обоз по большой дороге. Мужик, насыпающий яблоки, ест их сочным треском одно за одним, но уж таково заведение - никогда мещанин не оборвёт его, а ещё скажет:

Вали, ешь досыта, - делать нечего! На сливанье все мёд пьют.

И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушки яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к большому ша лашу, усыпанная соломой, и самый шалаш, около которого мещане обзавелись за лето целым хозяйством. Всюду сильно пахнет яблоками, тут - особенно. В шалаше устроены постели, стоит одноствольное ружьё, позеленевший самовар, в уголке - посуда. Около шалаша валяются рогожи, ящики, всякие истрёпанные пожитки, вырыта земляная печка. В полдень на ней варится великолепный кулеш с салом, вечером греется самовар, и по саду, между деревьями, расстилается длинной полосой голубоватый дым. В праздничные же дни коло шалаша - целая ярмарка, и за деревьями поминутно мелькают красные уборы. Толпятся бойкие девки-однодворки в сарафанах, сильно пахнущих краской, приходят «барские» в своих красивых и грубых, дикарских костюмах, молодая старостиха, беременная, с широким сонным лицом и важная, как холмогорская корова. На голове её «рога», - косы положены по бокам макушки и покрыты несколькими платками, так что голова кажется огромной; ноги, в полусапожках с подковками, стоят тупо и крепко; безрукавка - плисовая, занавеска длинная, а понёва - чёрно-лиловая с полосами кирпичного цвета и обложенная на подоле широким золотым «прозументом»...

Хозяйственная бабочка! - говорит о ней мещанин, покачивая голо вою. - Переводятся теперь и такие...

А мальчишки в белых замашных рубашках и коротеньких порточках, с белыми раскрытыми головами, все подходят. Идут по двое, по трое, мелко перебирая босыми ножками, и косятся на лохматую овчарку, привязанную к яблоне. Покупает, конечно, один, ибо и покупки-то всего на копейку или на яйцо, но покупателей много, торговля идёт бойко, и чахоточный мещанин в длинном сюртуке и рыжих сапогах - весел. Вместе с братом, картавым, шустрым полуидиотом, который живёт у него «из милости», он торгует с шуточками, прибаутками и даже иногда «тронет» на тульской гармонике. И до вечера в саду толпится народ, слышится около шалаша смех и говор, а иногда и топот пляски...

К ночи в погоду становится очень холодно и росисто. Надышавшись на гумне ржаным ароматом новой соломы и мякины, бодро идёшь домой к ужину мимо садового вала. Голоса на деревне или скрип ворот раздаются по студёной заре необыкновенно ясно. Темнеет. И вот ещё запах: в саду - костёр, и крепко тянет душистым дымом вишнёвых сучьев. В темноте, в глубине сада - сказочная картина: точно в уголке ада, пылает около шалаша багровое пламя, окружённое мраком, и чьи-то чёрные, точно вырезанные из чёрного дерева силуэты двигаются вокруг костра, меж тем как гигантские тени от них ходят по яблоням. То по всему дереву ляжет чёрная рука в несколько аршин, то чётко нарисуются две ноги - два чёрных столба. И вдруг всё это скользнёт с яблони - и тень упадёт по всей ал лее, от шалаша до самой калитки...

Поздней ночью, когда на деревне погаснут огни, когда в небе уже высоко блещет бриллиантовое созвездие Стожар, ещё раз пробежишь в сад. Шурша по сухой листве, как слепой, доберёшься до шалаша. Там на полянке немного светлее, а над головой белеет Млечный Путь.

Это вы, барчук? - тихо окликает кто-то из темноты.

Я. А вы не спите ещё, Николай?

Нам нельзя-с спать. А, должно, уж поздно? Вон, кажись, пассажирский поезд идёт...

Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле. дрожь переходит в шум, растёт, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колёса: громыхая и стуча, несётся поезд... ближе, ближе, всё громче и сердитее... И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю...

А где у вас ружьё, Николай?

А вот возле ящика-с.

Вскинешь кверху тяжёлую, как лом, одностволку и с маху выстрелишь. Багровое пламя с оглушительным треском блеснёт к небу, ослепит на миг и погасит звёзды, а бодрое эхо кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе.

Ух, здорово! - скажет мещанин. - Потращайте, потращайте, барчук, а то просто беда! Опять всю дулю на валу отрясли...

А чёрное небо чертят огнистыми полосками падающие звёзды. Долго глядишь в его тёмно-синюю глубину, переполненную созвездиями, пока не поплывёт земля под ногами. Тогда встрепенёшься и, пряча руки в рукава, быстро побежишь по аллее к дому... Как холодно, росисто и как хорошо жить на свете!

II

«Ядрёная антоновка - к весёлому году». Деревенские дела хороши, если антоновка уродилась: значит, и хлеб уродился... Вспоминается мне урожайный год.

На ранней заре, когда ещё кричат петухи и по-чёрному дымятся избы, распахнёшь, бывало, окно в прохладный сад, наполненный лиловатым туманом, сквозь который ярко блестит кое-где утреннее солнце, и не утерпишь - велишь поскорее засёдлывать лошадь, а сам побежишь умываться на пруд. Мелкая листва почти вся облетела с прибрежных лозин, и сучья сквозят на бирюзовом небе. Вода под лозинами стала прозрачная, ледяная и как будто тяжёлая. Она мгновенно прогоняет ночную лень, и, умывшись и позавтракав в людской с работниками горячим картошками и чёрным хлебом с крупной сырой солью, с наслаждением чувствуешь под собой скользкую кожу седла, проезжая по Выселкам на охоту. Осень - пора престольных праздников, и народ в это время прибран, доволен, вид деревни сов сём не тот, что в другую пору. Если же год урожайный и на гумнах возвышается целый золотой город, а на реке звонко и резко гогочут по утрам гуси, так в деревне и совсем не плохо. К тому же наши Выселки спокон веку, ещё со времён дедушки, славились «богатством». Старики и старухи жили в Выселках подолгу, - первый признак богатой деревни, - и были все высокие, большие и белые, как лунь. Только и слышишь, бывало: «Да, - вот Агафья восемьдесят три годочка отмахала!» - или разговоры в таком роде:

И когда это ты умрёшь, Панкрат? Небось тебе лет сто будет?

Как изволите говорить, батюшка?

Сколько тебе годов, спрашиваю!

А не знаю-с, батюшка.

Да Платона Аполлоновича-то помнишь?

Как же-с, батюшка, - явственно помню.

Старик, который стоит перед барином вытянувшись, кротко и виновато улыбается. Что ж, мол, делать, - виноват, зажился. И он, вероятно, ещё более зажился бы, если бы не объелся в Петровки луку.

Помню и старуху его. Всё, бывало, сидит на скамеечке, на крыльце, согнувшись, тряся головой, задыхаясь и держась за скамейку руками, - всё о чём-то думает. «О добре своём небось», - говорили бабы, потому что «добра» у неё в сундуках было, правда, много. А она будто и не слышит; подслеповато смотрит куда-то вдаль из-под грустно приподнятых бровей, трясёт головой и точно силится вспомнить что-то. Большая была старуха, вся какая-то тёмная. Понёва - чуть не прошлого столетия, чуньки - покойницкие, шея - жёлтая и высохшая, рубаха с канифасовыми косяками всегда белая-белая, - «совсем хоть в гроб клади». А около крыльца большой камень лежал: сама купила себе на могилку, так же как и саван, - отличный саван, с ангелами, с крестами и с молитвой, напечатанной по краям.

Под стать старикам были и дворы в Выселках: кирпичные, строенные ещё дедами. А у богатых мужиков - у Савелия, у Игната, у Дрона - избы были в две-три связи, потому что делиться в Выселках ещё не было моды. В таких семьях водили пчёл, гордились жеребцом-битюгом сиво-железного цвета и держали усадьбы в порядке. На гумнах темнели густые и тучные конопляники, стояли овины и риги, крытые вприческу; в пуньках и амбарчиках были железные двери, за которыми хранились холсты, прялки, новые полушубки, наборная сбруя, меры, окованные медными обручами. На воротах и на санках были выжжены кресты. И помню, мне порою казалось на редкость заманчивым быть мужиком. Когда, бывало, едешь солнечным утром по деревне, всё думаешь о том, как хорошо косить, молотить, спать на гумне в омётах, а в праздник встать вместе с солнцем, под густой и музыкальный благовест из села, умыться около бочки и надеть чистую замашную рубаху, такие же портки и несокрушимые сапоги с подковками. Если же, думалось, к этому прибавить здоровую и красивую жену в праздничном уборе да поездку к обедне, а потом обед у бородатого тестя, обед с горячей бараниной на деревянных тарелках и с ситниками, с сотовым мёдом и брагой, - так больше и желать невозможно!

Склад средней дворянской жизни ещё и на моей памяти, - очень недавно, - имел много общего со складом богатой мужицкой жизни по своей домовитости и сельскому старосветскому благополучию. Такова, например, была усадьба тётки Анны Герасимовны, жившей от Выселок вёрстах в две надцати. Пока, бывало, доедешь до этой усадьбы, уже совсем ободняется. С собаками на сворах ехать приходится шагом, да и спешить не хочется, - так весело в открытом поле в солнечный и прохладный день! Местность ровная, видно далеко. Небо лёгкое и такое просторное и глубокое. Солнце сверкает сбоку, и дорога, укатанная после дождей телегами, замаслилась и блестит, как рельсы. Вдруг раскидываются широкими косяками свежие, пышнозеленые озими. Взовьётся откуда-нибудь ястребок в прозрачном воздухе и замрёт на одном месте, трепеща острыми крылышками. А в ясную даль убегают чётко видные телеграфные столбы, и проволоки их, как серебряные струны, скользят по склону ясного неба. На них сидят кобчики, - совсем чёрные значки на нотной бумаге.

Крепостного права я не знал и не видел, но помню у тётки Анны Герасимовны чувствовал его. Въедешь во двор и сразу ощутишь, что тут оно ещё вполне живо. Усадьба - небольшая, но вся старая, прочная, окружённая столетними берёзами и лозинами. Надворных построек - невысоких, но домовитых - множество, и все они точно слиты из тёмных дубовых брёвен под соломенными крышами. Выделяется величиной или, лучше сказать, дли ной только почерневшая людская, из которой выглядывают последние могикане дворового сословия - какие-то ветхие старики и старухи, дряхлый повар в отставке, похожий на Дон-Кихота. Все они, когда въезжаешь во двор, подтягиваются и низко-низко кланяются. Седой кучер, направляющийся от каретного сарая взять лошадь, ещё у сарая снимает шапку и по всему двору идёт с обнажённой головой. Он у тётки ездил форейтором, а теперь возит её к обедне, - зимой в возке, а летом в крепкой, окованной железом тележке, вроде тех, на которых ездят попы. Сад у тётки славился своею запущенностью, соловьями, горлинками и яблоками, а дом - крышей. Стоял он во главе двора, у самого сада, - ветви лип обнимали его, - был невелик и приземист, но казалось, что ему и веку не будет, - так основательно глядел он из-под своей необыкновенно высокой и толстой соломенной крыши, почерневшей и затвердевшей от времени. Мне его передний фасад представлялся всегда живым, точно старое лицо глядит из-под огромной шапки впадинами глаз, - окнами с перламутровыми от дождя и солнца стёклами. А по бокам этих глаз были крыльца, - два старых больших крыльца с колоннами. На фронтоне их всегда сидели сытые голуби, между тем как тысячи воробьёв дождём пересыпались с крыши на крышу... И угрюмо чувствовал себя гость в этом гнезде под бирюзовым осенним небом!

Войдёшь в дом и прежде всего услышишь запах яблок, а потом уже другие: старой мебели красного дерева, сушёного липового цвета, который с июня лежит на окнах... Во всех комнатах - в лакейской, в зале, в гостиной, - прохладно и сумрачно: это оттого, что дом окружён садом, а верхние стёкла окон цветные: синие и лиловые. Всюду тишина и чистота, хотя, кажется, кресла, столы с инкрустациями и зеркала в узеньких и витых золотых рамах никогда не трогались с места. И вот слышится по кашливанье: выходит тётка. Она небольшая, но тоже, как и всё кругом, прочная. На плечах у неё накинута большая персидская шаль. Выйдет она важно, но приветливо, и сейчас же под бесконечные разговоры про стари ну, про наследства, начинают появляться угощения: сперва «дули», яблоки, - антоновские, «боль-барыня», боровинка, «плодовиты», - а потом удивительный обед: вся насквозь розовая варёная ветчина с горошком, фаршированная курица, индюшка, маринады и красный квас, - крепкий и сладкий-пресладкий... Окна в сад подняты, и оттуда веет бодрой осенней прохладой...

III

За последние годы одно поддерживало угасающий дух помещиков - охота. Прежде тёмные усадьбы, как усадьба Анны Герасимовны. были не редкость. Были и разрушающиеся, но всё ещё жившие на широкую ногу усадьбы с огромным поместьем, с садом в двадцать десятин. Правда, сохранились некоторые из таких усадеб ещё и до сего времени, но в них уже нет жизни... Нет троек, нет верховых «киргизов», нет гончих и борзых собак, нет дворни и нет самого обладателя всего этого - помещика-охотника, вроде моего покойного шурина Арсения Семеныча.

С конца сентября наши сады и гумна пустели, погода, по обыкновению, круто менялась. Ветер по целым дням рвал и трепал деревья, дожди поли вали их с утра до ночи. Иногда к вечеру между хмурыми низкими тучами пробивался на западе трепещущий золотистый свет низкого солнца, воздух делался чист и ясен, а солнечный свет ослепительно сверкал между лист вою, между ветвями, которые живою сеткою двигались и волновались от ветра. Холодно и ярко сияло на севере над тяжёлыми свинцовыми тучами жидкое голубое небо, а из-за этих туч медленно выплывали хребты снеговых гор-облаков. Стопин, у окна и думаешь: «Авось, бог даст, распогодится». Но ветер не унимался. Он волновал сад, рвал непрерывно бегущую из трубы людской струю дыма и снова нагонял зловещие космы пепельных облаков. Они бежали низко и быстро - и скоро, точно дым, затуманивали солнце. Погасал его блеск, закрывалось окошечко в голубое небо, а в саду становилось пустынно и скучно, и снова начинал сеять дождь... сперва тихо, осторожно, потом всё гуще и, наконец, превращался в ливень с бурей и темнотою. Наступала долгая, тревожная ночь...

Из такой трёпки сад выходил почти совсем обнажённым, засыпанным мокрыми листьями и каким-то притихшим, смирившимся. Но зато как красив он был, когда снова наступала ясная погода, прозрачные и холодные дни начала октября, прощальный праздник осени! Сохранившаяся листва теперь будет висеть на деревьях уже до первых зазимков. Чёрный сад будет сквозить на холодном бирюзовом небе и покорно ждать зимы, пригреваясь в солнечном блеске. А поля уже резко чернеют пашнями и ярко зеленеют закустившимися озимями... Пора на охоту!

И вот я вижу себя в усадьбе Арсения Семеныча, в большом доме, в зале, полной солнца и дыма от трубок и папирос. Народу много - все люди загорелые, с обветренными лицами, в поддёвках и длинных сапогах. Только что очень сытно пообедали, раскраснелись и возбуждены шумными разговорами о предстоящей охоте, но не забывают допивать водку и после обеда. А на дворе трубит рог и завывают на разные голоса собаки. Чёрный борзой, любимец Арсения Семеныча, взлезает на стол и начинает пожирать с блюда остатки зайца под соусом. Но вдруг он испускает страшный визг и, опрокидывая тарелки и рюмки, срывается со стола: Арсений Семеныч, вышедший из кабинета с арапником и револьвером, внезапно оглушает залу выстрелом. Зала ещё более наполняется дымом, а Арсений Семеныч стоит и смеётся.

Жалко, что промахнулся! - говорит он, играя глазами.

Он высок ростом, худощав, но широкоплеч и строен, а лицом - красавец цыган. Глаза у него блестят дико, он очень ловок, в шёлковой малиновой рубахе, бархатных шароварах и длинных сапогах. Напугав и собаку и гостей выстрелом, он шутливо-важно декламирует баритоном:

Пора, пора седлать проворного донца

И звонкий рог за плечи перекинуть! - и громко говорит:

Ну, однако, нечего терять золотое время!

Я сейчас ещё чувствую, как жадно и ёмко дышала молодая грудь холодом ясного и сырого дня под вечер, когда, бывало, едешь с шумной ватагой Арсения Семеныча, возбуждённый музыкальным гамом собак, брошенных в чернолесье, в какой-нибудь Красный Бугор или Гремячий Остров, уже одним своим названием волнующий охотника. Едешь на злом, сильном и приземистом «киргизе», крепко сдерживая его поводьями, и чувствуешь себя слитым с ним почти воедино. Он фыркает, просится на рысь, шумно шуршит копытами по глубоким и лёгким коврам чёрной осыпавшейся листвы, и каждый звук гулко раздаётся в пустом, сыром и свежем лесу. Тявкнула где-то вдалеке собака, ей страстно и жалобно ответила другая, третья - и вдруг весь лес загремел, точно он весь стеклянный, от бурного лая и крика. Крепко грянул среди этого гама выстрел - и всё «заварилось» и покатилось куда-то вдаль.

«А, береги!» - мелькнёт в голове опьяняющая мысль. Гикнешь на лошадь и, как сорвавшийся с цепи, помчишься по лесу, уже ничего не разбирая по пути. Только деревья мелькают перед глазами да лепит в лицо грязью из-под копыт лошади. Выскочишь из лесу, увидишь на зеленях пёструю, растянувшуюся по земле стаю собак и ещё сильнее наддашь «киргиза» наперерез зверю, - по зеленям, взмётам и жнивьям, пока наконец не перевалишься в другой остров и не скроется из глаз стая вместе со своим бешеным лаем и стоном. Тогда, весь мокрый и дрожащий от напряжения, осадишь вспененную, хрипящую лошадь и жадно глотаешь ледяную сырость лесной долины. Вдали замирают крики охотников и лай собак, а вокруг тебя - мёртвая тишина. Полураскрытый строевой лес стоит неподвижно, и кажется, что ты попал в какие-то заповедные чертоги. Крепко пахнет от оврагов грибной сыростью, перегнившими листьями и мокрой древесной корою. И сырость из оврагов становится всё ощутительнее, в лесу холоднеет и темнеет... Пора на ночёвку. Но собрать собак после охоты трудно. Долго и безнадёжно-тоскливо звенят рога в лесу, долго слышится крик, брань и визг собак... Наконец, уже совсем в темноте, вваливается ватага охотников в усадьбу какого-нибудь почти незнакомого холостяка-помещика и наполняет шумом весь двор усадьбы, которая озаряется фонарями, свечами и лампами, вынесенными навстречу гостям из дому...

Случалось, что у такого гостеприимного соседа охота жила по нескольку дней. На ранней утренней заре, по ледяному ветру и первому мок рому зазимку, уезжали в леса и в поле, а к сумеркам опять возвращались, все в грязи, с раскрасневшимися лицами, пропахнув лошадиным потом, шерстью затравленного зверя, - и начиналась попойка. В светлом и людном доме очень тепло после целого дня на холоде в поле. Все ходят из комнаты в комнату в расстёгнутых поддёвках, беспорядочно пьют и едят, шумно передавая друг другу свои впечатления над убитым матёрым волком, который, оскалив зубы, закатив глаза, лежит с откинутым на сторону пушистым хвостом среди залы и окрашивает своей бледной и уже холодной кровью пол. После водки и еды чувствуешь такую сладкую усталость, такую негу молодого сна, что как через воду слышишь говор. Обветренное лицо горит, а закроешь глаза - вся земля так и поплывёт под ногами. А когда ляжешь в постель, в мягкую перину, в угловой старинной комнате с образничкой и лампадой, замелькают перед глазами призраки огнисто-пёстрых собак, во всём теле заноет ощущение скачки, и не заметишь, как потонешь вместе со всеми этими образами и ощущениями в сладком и здоровом сне, забыв даже, что эта комната была когда-то молельной старика, имя которого окружено мрачными крепостными легендами, и что он умер в этой молельной, вероятно, на этой же кровати.

Когда случалось проспать охоту, отдых был особенно приятен. Проснёшься и долго лежишь в постели. Во всём доме - тишина. Слышно, как осторожно ходит по комнатам садовник, растапливая печи, и как дрова трещат и стреляют. Впереди - целый день покоя в безмолвной уже по зимнему усадьбе. Не спеша оденешься, побродишь по саду, найдёшь в мок рой листве случайно забытое холодное и мокрое яблоко, и почему-то оно покажется необыкновенно вкусным, совсем не таким, как другие. Потом примешься за книги - дедовские книги в толстых кожаных переплётах, с золотыми звёздочками на сафьяновых корешках. Славно пахнут эти, похожие на церковные требники книги своей пожелтевшей, толстой шершавой бумагой! Какой-то приятной кисловатой плесенью, старинными духами... Хороши и заметки на их полях, крупно и с круглыми мягкими росчерками сделанные гусиным пером. Развернёшь книгу и читаешь: «Мысль, достойная древних н новых философов, цвет разума и чувства сердечного»... И не вольно увлечёшься и самой книгой. Это - «Дворянин-философ», аллегория, изданная лет сто тому назад иждивением какого-то «кавалера многих орденов» и напечатанная в типографии приказа общественного призрения, - рассказ о том, как «дворянин-философ, имея время и способность рассуждать, к чему разум человека возноситься может, получил некогда желанием сочинить план света на пространном месте своего селения»... По том наткнёшься на «сатирические и философские сочинения господина Вольтера» и долго упиваешься милым и манерным слогом перевода: «Государи мои! Эразм сочинил в шестом на десять столетии похвалу дурачеству (манерная пауза, - точка с запятою); вы же приказываете мне превознесть пред вами разум...» Потом от екатерининской старины перейдёшь к романтическим временам, к альманахам, к сантиментально-напыщенным и длинным романам... Кукушка выскакивает из часов и насмешливо-грустно кукует над тобою в пустом доме. И понемногу в сердце начинает закрадываться сладкая и странная тоска...

Вот «Тайны Алексиса», вот «Виктор, или Дитя в лесу»: «Бьёт полночь! Священная тишина заступает место дневного шума и весёлых песен поселян. Сон простирает мрачные крылья свои над поверхностью нашего полушария; он стрясает с них мак и мечты... Мечты... Как часто продолжают они токмо страдания злощастнаго!..» И замелькают перед глазами любимые старинные слова: скалы и дубравы, бледная луна и одиночество, привидения и призраки, «ероты», розы и лилии, «проказы и резвости младых ша лунов», лилейная рука, Людмилы и Алины... А вот журналы с именами Жуковского, Батюшкова, лицеиста Пушкина. И с грустью вспомнишь бабушку, её полонезы на клавикордах, её томное чтение стихов из «Евгения Онеги на». И старинная мечтательная жизнь встанет перед тобою... Хорошие девушки и женщины жили когда-то в дворянских усадьбах! Их портреты глядят на меня со стены, аристократически-красивые головки в старинных причёсках кротко и женственно опускают свои длинные ресницы на печальные и нежные глаза...

IV

Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб. Эти дни были так недавно, а меж тем мне кажется, что с тех пор прошло чуть не целое столетие. Перемёрли старики в Выселках, умерла Анна Герасимовна, застрелился Арсений Семеныч... Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства. Но хороша и эта нищенская мелкопоместная жизнь!

Вот я вижу себя снова в деревне, глубокой осенью. Дни стоят синева тые, пасмурные. Утром я сажусь в седло и с одной собакой, с ружьём и с рогом уезжаю в поле. Ветер звонит и гудит в дуло ружья, ветер крепко дует навстречу, иногда с сухим снегом. Целый Лень я скитаюсь по пустым равнинам... Голодный и прозябший, возвращаюсь я к сумеркам в усадьбу, и на душе становится так тепло и отрадно, когда замелькают огоньки Выселок и потянет из усадбы запахом дыма, жилья. Помню, у нас в домелю били в эту пору «сумерничать», не зажигать огня и вести в полутемноте беседы. Войдя в дом, я нахожу зимние рамы уже заставленными, и это ещё более настраивает меня на мирный зимний лад. В лакейской работник то пит печку, и я, как в детстве, сажусь на корточки около вороха соломы, резко пахнущей уже зимней свежестью, и гляжу то в пылающую печку, то в окна, за которыми, синея, грустно умирают сумерки. Потом иду в людскую. Там светло и людно: девки рубят капусту, мелькают сечки, я слушаю их дробный, дружный стук и дружные, печально-весёлые, деревенские песни... Иногда заедет какой-нибудь мелкопоместный сосед и надолго увезёт меня к себе... Хороша и мелкопоместная жизнь!

Мелкопоместный встаёт рано. Крепко потянувшись поднимается он с постели и крутит толстую папиросу из дешёвого, чёрного табаку или просто из махорки. Бледный свет раннего ноябрьского утра озаряет простой, с голыми стенами кабинет, жёлтые и заскорузлые шкурки лисиц, над кроватью и коренастую фигуру в шароварах и распоясанной косоворотке, а в зеркале отражается заспанное лицо татарского склада. В полутёмном, тёплом доме мёртвая тишина. За дверью в коридоре похрапывает старая кухарка, жившая в господском доме ещё девчонкою. Это, однако, не мешает барину хрипло крикнуть на весь дом:

Лукерья! Самовар!

Потом, надев сапоги, накинув на плечи поддёвку и не застёгивая во рота рубахи, он выходит на крыльцо. В запертых сенях пахнет псиной; лениво потягиваясь, с визгом зевая и улыбаясь, окружают его гончие.

Отрыж! - медленно, снисходительным басом говорит он и через сад идёт на гумно. Грудь его широко дышит резким воздухом зари и запахом озябшего за ночь, обнажённого сада. Свернувшиеся и почерневшие от мороза листья шуршат под сапогами в берёзовой аллее, вырубленной уже на половину. Вырисовываясь на низком сумрачном небе, спят нахохленные галки на гребне риги... Славный будет день для охоты! И, остановившись среди аллеи, барин долго глядит в осеннее поле, на пустынные зелёные озими, по которым бродят телята. Две гончие суки повизгивают около его ног, а Заливай уже за садом: перепрыгивая по колким жнивьям, он как будто зовёт и просится в поле. Но что сделаешь теперь с гончими? Зверь теперь в поле, на взмётах, на чернотропе, а в лесу он боится, потому что в лесу ветер шуршит листвою... Эх, кабы борзые!

В риге начинается молотьба. Медленно расходясь, гудит барабан молотилки. Лениво натягивая постромки, упираясь ногами по навозному кругу и качаясь, идут лошади в приводе. Посреди привода, вращаясь на скамеечке, сидит погонщик и однотонно покрикивает на них, всегда хлестая кнутом только одного бурого мерина, который ленивее всех и совсем спит на ходу, благо глаза у него завязаны.

Ну, ну, девки, девки! - строго кричит степенный подавальщик, облачаясь в широкую холщовую рубаху.

Девки торопливо разметают ток, бегают с носилками, мётлами.

С богом! - говорит подавальщик, и первый пук старновки, пущенный на пробу, с жужжаньем и визгом пролетает в барабан и растрёпанным веером возносится из-под него кверху. А барабан гудит всё настойчивее, работа закипает, и скоро все звуки сливаются в общий приятный шум молотьбы. Барин стоит у ворот риги и смотрит, как в её темноте мелькают красные и жёлтые платки, руки, грабли, солома, и всё это мерно двигается и суетится под гул барабана и однообразный крик и свист погонщика. Хоботье облаками летит к воротам. Барин стоит, весь посеревший от него. Часто он поглядывает в поле... Скоро-скоро забелеют поля, скоро покроет их зазимок...

Зазимок, первый снег! Борзых нет, охотиться в ноябре не с чем; но наступает зима, начинается «работа» с гончими. И вот опять, как в прежние времена, съезжаются мелкопоместные друг к другу, пьют на последние деньги, по целым дням пропадают в снежных полях. А вечером на каком-нибудь глухом хуторе далеко светятся в темноте зимней ночи окна флигеля. Там, в этом маленьком флигеле, плавают клубы дыма, тускло горят сальные свечи, настраивается гитара...

На сумерки буен ветер загулял,
Широки мои ворота растворял, - начинает кто-нибудь грудным тенором. И прочие нескладно, прикидываясь, что они шутят, подхватывают с грустной, безнадёжной удалью:
Широки мои ворота растворял.
Белым снегом путь-дорогу заметал...

Впечатления от посещения Буниным имения своего брата легли в основу и стали главным мотивом рассказа. Произведение заслуженно считается вершиной стиля писателя. Рассказ неоднократно перерабатывался, синтаксические периоды сокращались, убирались некоторые подробности, характеризующие уходящий в прошлое дворянско-усадебный мир, оттачивались фразы и пр. Рассказ открывается описанием ранней погожей осени. “Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и - запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег... И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушка яблок”. Автор с нескрываемым восхищением описывает осень в деревне” давая не только пейзажные” но и портретные зарисовки (старики-долгожители, белые” как луни” признак богатой деревни; богатые мужики” строившие огромные избы для больших семей и проч.). Писатель сравнивает склад дворянской жизни со складом богатой мужицкой жизни на примере усадьбы своей тетки - у нее в доме еще чувствовалось крепостное право а том” как мужики снимали шапки перед господами. Следует описание интерьера усадьбы” насыщенное деталями - синие и лиловые стекла в окнах” старая мебель красного дерева с инкрустациями, зеркала в узких и витых золотых рамах” “Угасающий дух помещиков” поддерживает только охота. Автор вспоминает “обряд” охоты в доме своего шурина Арсения Семеновича” особенно приятный отдых, когда “случалось проспать охоту” - тишина в доме” чтение старых книг в толстых кожаных переплетах” воспоминания о девушках в Дворянских усадьбах (“аристократически красивые головки в старинных прическах кротко и женственно опускают свои длинные ресницы на печальные и нежные глаза...”). Сокрушаясь о том” что дворянские усадьбы умирают” рассказчик удивляется” насколько быстро проходит этот процесс: “Эти дни были так недавно” а меж тем мне кажется” что с тех пор прошло чуть не целое столетие... Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства. Но хороша и эта нищенская мелкопоместная жизнь!” Писатель любуется образом жизни “мелкопоместного” его распорядком дня, привычками, грустными” “безнадежными” песнями.

Повествователь - «я» писателя, во многом сходное с лирическим героем в поэзии/Бунина. «Антоновские яблоки» - символ уходящей в прошлое России, подобный чеховскому «Вишневому саду»: «Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и - запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести». У Бунина незначительная, казалось бы, деталь - запах антоновских яблок - будит вереницу воспоминаний о детстве. Герой снова чувствует себя мальчиком, думающим «как хорошо жить на свете!».

Во второй главке, начинающейся поверьем «Ядреная антоновка - к веселому году», Бунин воссоздает уходящую атмосферу барской усадьбы своей тетки Анны Герасимовны. «Войдешь в дом и прежде всего услышишь запах яблок, а потом уже другие: старой мебели красного дерева, сушеного липового цвета, который с июня лежит на окнах...»

Тема антоновских яблок и опустевших осенью садов сменяется в третьей главке другой - охотой, которая одна «поддерживала угасающий дух помещиков». Бунин подробно воссоздает жизнь в усадьбе Арсения Семеныча, прототипом которого был один из родственников писателя. Дается почти сказочный портрет дяди: «Он высок ростом, худощав, но широкоплеч и строен, а лицом - красавец цыган. Глаза у него блестят дико, он очень ловок, в шелковой малиновой рубахе, бархатных шароварах и длинных сапогах». Опоздав на охоту, П. остается в старом барском доме. Он перебирает старые, дедовские книги, «журналы с именами Жуковского, Батюшкова, лицеиста Пушкина», смотрит на портреты. «И старинная мечтательная жизнь встанет перед тобою», - размышляет П. Это развернутое поэтическое описание одного дня в деревне напоминает пушкинское стихотворение «Зима. Что делать нам в деревне. Я встречаю...». Однако эта «мечтательная жизнь» уходит в прошлое. В начале заключительной, четвертой, главки он пишет: «Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб. Эти дни были так недавно, а меж тем мне кажется, что с тех пор прошло чуть не целое столетие. Перемерли старики в Выселках, умерла Анна

Герасимовна, застрелился Арсений Семеныч... Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства». Далее он заявляет, что «хороша и эта мелкопоместная жизнь», и описывает ее. Но запаха антоновских яблок в конце рассказа уже нет.

И. А. Бунин, «Антоновские яблоки» (краткое содержание следует далее) - это картинка-воспоминание, в которой сочные осенние яблоки становятся главным действующим лицом, потому что без их удушающего аромата не было бы и самого автора. Почему? Звуки, запахи, случайные картинки, яркие образы… Казалось бы, что через всю жизнь их проносятся тысячи, миллионы. Что-то хранится долго в памяти и постепенно забывается. Что-то проходит без следа, стирается, как будто этого никогда и не было. А что-то остается с нами навсегда. Оно непонятным образом просачивается сквозь толщу нашего сознания, проникает вглубь и становится неотъемлемой частью нас самих.

Краткое содержание «Антоновские яблоки», Бунин И. А.

Ранняя погожая осень. Казалось, еще вчера был август с его нередкими теплыми дождями. Крестьяне радовались, потому что, когда на Лаврентия дождик моросит, осень и зима будут хорошими. Но время идет, и вот уже на полях появилось много паутины. Золотые сады поредели, ссохлись. Воздух чист, прозрачен, как будто его совсем нет, и вместе с тем наполнен «доверху» запахами опавшей листвы, меда и антоновских яблок… Так начинает свой рассказ Иван Бунин.

«Антоновские яблоки»: воспоминание первое.

Деревня Выселки, имение родной тетки автора, где он любил бывать и провел свои лучшие годы. Гомон и скрип телег в саду: идет сбор урожая осенних яблок. Мещане-садовники набрали мужиков, чтобы насыпать яблоки и отправить их в город. Работа кипит, хоть и ночь на дворе. Слышится осторожный скрип длинного обоза, в темноте то там, то здесь раздается сочный треск - это мужик ест яблоки одно за другим. И никто его не останавливает, наоборот, хозяева поощряют этот неуемный аппетит: «Вали, ешь досыта, - делать нечего!» Поредевший сад открывает дорогу к большому шалашу - настоящий дом со своим хозяйством. Всюду неимоверно пахнет яблоками, но в этом месте - особенно. Днем возле шалаша собирается народ, и идет бойкая торговля. Кого здесь только нет: и девки-однодворки в пахнущих краской сарафанах, и "барские" в красивых и грубых костюмах, и молодая беременная старостиха, мальчишки в белых рубашках... К вечеру суета и шум стихают. Холодно и росисто. Багровое пламя в саду, душистый дым, трещат вишневые сучья... «Как все-таки хорошо жить на свете!»

И. А. Бунин, «Антоновские яблоки» (краткое содержание читайте далее): воспоминание второе.

Тот год в деревне Выселки был урожайным. Как говорилось, если антоновка уродилась, значит, и хлеба будет много, и деревенские дела будут хороши. Так и жили, от урожая к урожаю, хотя нельзя сказать, что крестьяне бедствовали, наоборот, Выселки считались богатым краем. Старики и старухи жили долго, что являлось первым признаком благополучия: и Панкрату будет уже лет сто, да и Агафье восемьдесят три года стукнуло. Под стать старикам были и дома в деревне: большие, кирпичные, два-три под одной крышей, потому что не принято было жить раздельно. Держали пчел, гордились жеребцами, за железными дверями хранились новые полушубки, холсты, прялки, сбруя. Вспоминается и имение тетки Анны Герасимовны, которое стояло от Выселок в верстах двенадцати. Посреди двора был её дом, вокруг липы, а дальше знаменитый яблоневый сад с соловьями и горлинками. Бывало, переступишь порог, и прежде прочих запахов чувствуется аромат антоновских яблок. Везде чистота и порядок. Минута, другая, доносится покашливание: выходит Анна Герасимовна, и сейчас же под бесконечные суды да пересуды про старину и наследство появляются угощения. Сперва яблоки антоновские. А потом восхитительный обед: вареная ветчина, розовая с горошком, маринады, индюшка, фаршированная курица и крепкий сладкий квас.

И. А. Бунин, «Антоновские яблоки» (краткое содержание): воспоминание третье.

Конец сентября. Погода портится. Все чаще идут дожди. Стоишь вот так у окна. На улице пустынно и скучно. Ветер не унимается. Начинает сеять дождь. Вначале тихо, потом сильнее, сильнее и превращается в густой ливень со свинцовой темнотой и бурей. Наступает тревожная ночь. Наутро после такого боя яблоневый сад почти совсем обнажённый. Кругом мокрые листья. Сохранившаяся листва, уже притихшая и смирившаяся, так и будет мотаться на деревьях до первых морозов. Ну что ж, пора на охоту! Обычно к этому времени все собирались в усадьбе Арсения Семеныча: сытные обеды, водка, раскрасневшиеся обветренные лица, оживленные разговоры о предстоящей охоте. Выходили во двор, а там уже трубит рог, и завывает на разные голоса шумная ватага собак. Случалось - проспишь, пропустишь охоту, но отдых при этом был не менее приятным. Долго лежишь в постели. Вокруг тишина, которую нарушает лишь треск дров в печи. Не спеша одеваешься, выходишь в мокрый сад, где обязательно найдешь случайно оброненное холодное, мокрое антоновское яблоко. Странно, но оно кажется необычайно сладким и вкусным, совершенно не таким, как другие. Позднее принимаешься за книги.

Воспоминание четвертое.

Выселки опустели. Умерла Анна Герасимовна, Арсений Семеныч застрелился, нет уж и тех деревенских стариков. Аромат антоновских яблок постепенно исчезает из некогда зажиточных помещичьих усадеб. Но хороша и эта бедная мелкопоместная жизнь. Глубокой осенью в доме любили при наступлении сумерек не зажигать огня и вести тихие задушевные беседы в полутемноте. На улице шуршат под сапогами почерневшие от мороза листья. Скоро зима, и значит, как в прежние времена, съедутся мелкопоместные друг к другу, будут пить на последние деньги и целыми днями пропадать на охоте на заснеженных полях, а вечером петь под гитару.

И. А. Бунин, «Антоновские яблоки», краткое содержание: заключение

Антоновские яблоки - первое звено в бесконечной цепи воспоминаний. За ним неизменно всплывают другие картинки, которые, в свою очередь, поднимают на поверхность давно забытые чувства и эмоции, счастливые, нежные, иногда грустные, а порой и мучительные. Сочным ароматом антоновских яблок буквально пропитано всё вокруг. Но это в начале осени, в период рассвета и благополучия в деревне. Потом их запах постепенно улетучивается, наступает глубокая осень, беднеет деревня. Но жизнь продолжается, и, может быть, этот запах скоро вновь будет чувствоваться прежде прочих. Кто знает?


Бунин Иван Алексеевич

Антоновские яблоки

Иван Алексеевич Бунин

Антоновские яблоки

Вспоминается мне ранняя погожая осень. Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавшими для сева, с дождиками в самую пору, в середине месяца, около праздника св. Лаврентия. А "осень и зима хороши живут, коли на Лаврентия вода тиха и дождик". Потом бабьим летом паутины много село на поля. Это тоже добрый знак: "Много тенетника на бабье лето -- осень ядреная"... Помню раннее, свежее, тихое утро... Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и -- запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести. Воздух так чист, точно его совсем нет, по всему саду раздаются голоса и скрип телег. Это тархане, мещане-садовники, наняли мужиков и насыпают яблоки, чтобы в ночь отправлять их в город, -- непременно в ночь, когда так славно лежать на возу, смотреть в звездное небо, чувствовать запах дегтя в свежем воздухе и слушать, как осторожно поскрипывает в темноте длинный обоз по большой дороге. Мужик, насыпающий яблоки, ест их сочным треском одно за одним, но уж таково заведение -- никогда мещанин не оборвет его, а еще скажет:

Вали, ешь досыта, -- делать нечего! На сливанье все мед пьют.

И прохладную тишину утра нарушает только сытое квохтанье дроздов на коралловых рябинах в чаще сада, голоса да гулкий стук ссыпаемых в меры и кадушки яблок. В поредевшем саду далеко видна дорога к большому шалашу, усыпанная соломой, и самый шалаш, около которого мещане обзавелись за лето целым хозяйством. Всюду сильно пахнет яблоками, тут -- особенно. В шалаше устроены постели, стоит одноствольное ружье, позеленевший самовар, в уголке -- посуда. Около шалаша валяются рогожи, ящики, всякие истрепанные пожитки, вырыта земляная печка. В полдень на ней варится великолепный кулеш с салом, вечером греется самовар, и по саду, между деревьями, расстилается длинной полосой голубоватый дым. В праздничные же дни коло шалаша - целая ярмарка, и за деревьями поминутно мелькают красные уборы. Толпятся бойкие девки-однодворки в сарафанах, сильно пахнущих краской, приходят "барские" в своих красивых и грубых, дикарских костюмах, молодая старостиха, беременная, с широким сонным лицом и важная, как холмогорская корова. На голове ее "рога", -- косы положены по бокам макушки и покрыты несколькими платками, так что голова кажется огромной; ноги, в полусапожках с подковками, стоят тупо и крепко; безрукавка -- плисовая, занавеска длинная, а понева -черно-лиловая с полосами кирпичного цвета и обложенная на подоле широким золотым "прозументом"...

Хозяйственная бабочка! -- говорит о ней мещанин, покачивая головою. -- Переводятся теперь и такие...

А мальчишки в белых замашных рубашках и коротеньких порточках, с белыми раскрытыми головами, все подходят. Идут по двое, по трое, мелко перебирая босыми ножками, и косятся на лохматую овчарку, привязанную к яблоне. Покупает, конечно, один, ибо и покупки-то всего на копейку или на яйцо, но покупателей много, торговля идет бойко, и чахоточный мещанин в длинном сюртуке и рыжих сапогах -- весел. Вместе с братом, картавым, шустрым полуидиотом, который живет у него "из милости", он торгует с шуточками, прибаутками и даже иногда "тронет" на тульской гармонике. И до вечера в саду толпится народ, слышится около шалаша смех и говор, а иногда и топот пляски...

К ночи в погоду становится очень холодно и росисто. Надышавшись на гумне ржаным ароматом новой соломы и мякины, бодро идешь домой к ужину мимо садового вала. Голоса на деревне или скрип ворот раздаются по студеной заре необыкновенно ясно. Темнеет. И вот еще запах: в саду -- костер, и крепко тянет душистым дымом вишневых сучьев. В темноте, в глубине сада -сказочная картина: точно в уголке ада, пылает около шалаша багровое пламя, окруженное мраком, и чьи-то черные, точно вырезанные из черного дерева силуэты двигаются вокруг костра, меж тем как гигантские тени от них ходят по яблоням. То по всему дереву ляжет черная рука в несколько аршин, то четко нарисуются две ноги -- два черных столба. И вдруг все это скользнет с яблони -- и тень упадет по всей аллее, от шалаша до самой калитки...

Поздней ночью, когда на деревне погаснут огни, когда в небе уже высоко блещет бриллиантовое созвездие Стожар, еще раз пробежишь в сад.

Шурша по сухой листве, как слепой, доберешься до шалаша. Там на полянке немного светлее, а над головой белеет Млечный Путь.

Это вы, барчук? -- тихо окликает кто-то из темноты.

Я. А вы не спите еще, Николай?

Нам нельзя-с спать. А, должно, уж поздно? Вон, кажись, пассажирский поезд идет...

Долго прислушиваемся и различаем дрожь в земле, дрожь переходит в шум, растет, и вот, как будто уже за самым садом, ускоренно выбивают шумный такт колеса: громыхая и стуча, несется поезд... ближе, ближе, все громче и сердитее... И вдруг начинает стихать, глохнуть, точно уходя в землю...

А где у вас ружье, Николай?

А вот возле ящика-с.

Вскинешь кверху тяжелую, как лом, одностволку и с маху выстрелишь. Багровое пламя с оглушительным треском блеснет к небу, ослепит на миг и погасит звезды, а бодрое эхо кольцом грянет и раскатится по горизонту, далеко-далеко замирая в чистом и чутком воздухе.

Ух, здорово! -- скажет мещанин. -- Потращайте, потращайте, барчук, а то просто беда! Опять всю дулю на валу отрясли...

А черное небо чертят огнистыми полосками падающие звезды. Долго глядишь в его темно-синюю глубину, переполненную созвездиями, пока не поплывет земля под ногами. Тогда встрепенешься и, пряча руки в рукава, быстро побежишь по аллее к дому... Как холодно, росисто и как хорошо жить на свете!

"Ядреная антоновка -- к веселому году". Деревенские дела хороши, если антоновка уродилась: значит" и хлеб уродился... Вспоминается мне урожайный год.