Ремонт Дизайн Мебель

Сельвинский И. Л. Биография кратко. Сельвинский Илья Львович. Илья Сельвинский: «Нет, я не легкой жизнью жил Бросьте камень, кто без греха

Сельвинский Илья

Илья Львович Сельвинский

В зоопарке - Заклинание - Из дневника - Казачья шуточная - Каким бывает счастье - Кокчетав - Не верьте моим фотографиям.... - Не я выбираю читателя. Он... - Ночная пахота - Первый пласт - Сонет (Бессмертья нет...) - Сонет (Воспитанный разнообразным чтивом...) - Сонет (Душевные страдания как гамма...) - Счастье - это утоленье боли... - Тамань - Трактор `С-80` - Цыганская - Шумы - Юность - Я это видел!

ЗАКЛИНАНИЕ Позови меня, позови меня, Позови меня, позови меня!

Если вспрыгнет на плечи беда, Не какая-нибудь, а вот именно Вековая беда-борода, Позови меня, позови меня, Не стыдись ни себя, ни меня Просто горе на радость выменяй, Растопи свой страх у огня!

Позови меня, позови меня, Позови меня, позови меня, А не смеешь шепнуть письму, Назови меня хоть по имени Я дыханьем тебя обойму!

Позови меня, позови меня, Поз-зови меня... 1958 Мысль, вооруженная рифмами. изд.2е. Поэтическая антология по истории русского стиха. Составитель В.Е.Холшевников. Ленинград, Изд-во Ленинградского университета, 1967.

ЮНОСТЬ Вылетишь утром на воз-дух, Ветром целуя жен-щин,Смех, как ядреный жем-чуг, Прыгает в зубы, в ноз-дри...

Что бы это тако-е? Кажется, нет причи-ны: Небо прилизано чинно, Море тоже в покое.

Слил аккуратно лужи Дождик позавчерашний; Девять часов на башне Гусеницы на службу;

А у ме 1000 ня в подъязычьи Что-то сыплет горохом, Так что легкие зычно Лаем взрываются в хохот...

Слушай, брось, да полно! Но ни черта не сделать: Смех золотой, спелый, Сытный такой да полный.

Сколько смешного на свете: Вот, например, "капуста"... Надо подумать о грустном, Только чего бы наметить?

Могут пробраться в погреб Завтра чумные крысы. Я тоже буду лысым. Некогда сгибли обры...

Где-то в Норвегии флагман... И вдруг опять: "капуста"! Чертовщина! Как вкусно Так грохотать диафрагмой!

Смех золотого разли-ва, Пенистый, отлич-ный. Тсс... брось: ну разве прилично Этаким быть счастливым? Советская поэзия 1917-1929 годов. Москва, "Советская Россия", 1986.

В ЗООПАРКЕ Здесь чешуя, перо и мех, Здесь стон, рычанье, хохот, выкрик, Но потрясает больше всех Философическое в тиграх:

Вот от доски и до доски Мелькает, прутьями обитый, Круженье пьяное обиды, Фантасмагория тоски. 1945 Русские поэты. Антология в четырех томах. Москва, "Детская Литература", 1968.

СОНЕТ Бессмертья нет. А слава только дым, И надыми хоть на сто поколений, Но где-нибудь ты сменишься другим И все равно исчезнешь, бедный гений.

Истории ты был необходим Всего, быть может, несколько мгновений... Но не отчаивайся, бедный гений, Печальный однодум и нелюдим.

По-прежнему ты к вечности стремись! Пускай тебя не покидает мысль О том, что отзвук из грядущих далей Тебе нужней и славы и медалей.

Бессмертья нет. Но жизнь полным-полна, Когда бессмертью отдана она. 14 ноября 1943, Аджи-Мушкайские каменоломни Илья Сельвинский. Избранные произведения. Библиотека поэта (Большая серия). Ленинград: Советский писатель, 1972.

Я ЭТО ВИДЕЛ! Можно не слушать народных сказаний, Не верить газетным столбцам, Но я это видел. Своими глазами. Понимаете? Видел. Сам.

Вот тут дорога. А там вон - взгорье. Меж нами вот этак ров. Из этого рва поднимается горе. Горе без берегов.

Нет! Об этом нельзя словами... Тут надо рычать! Рыдать! Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме, Заржавленной, как руда.

Кто эти люди? Бойцы? Нисколько. Может быть, партизаны? Нет. Вот лежит лопоухий Колька Ему одиннадцать лет.

Тут вся родня его. Хутор "Веселый". Весь "Самострой" - сто двадцать дворов Ближние станции, ближние села Все заложников выслали в ров.

Лежат, сидят, всползают на бруствер. У каждого жест. Удивительно свой! Зима в мертвеце заморозила чувство, С которым смерть принимал живой,

И трупы бредят, грозят, ненавидят... Как митинг, шумит эта мертвая тишь. В каком бы их ни свалило виде Глазами, оскалом, шеей, плечами Они пререкаются с палачами, Они восклицают: "Не победишь!"

Парень. Он совсем налегке. Грудь распахнута из протеста. Одна нога в худом сапоге, Другая сияет лаком протеза. Легкий снежок валит и валит... Грудь распахнул молодой инвалид. Он, видимо, крикнул: "Стреляйте, черти!" Поперхнулся. Упал. Застыл. Но часовым над лежбищем смерти Торчит воткнутый в землю костыль. И ярость мертвого не застыла: Она фронтовых окликает из тыла, Она водрузила костыль, как древко, И веха ее видна далеко.

Бабка. Эта погибла стоя, Встала из трупов и так умерла. Лицо ее, славное и простое, Черная судорога свела. Ветер колышет ее отрепье... В левой орбите застыл сургуч, Но правое око глубоко в небе Между разрывами туч. И в этом упреке Деве Пречистой Рушенье веры десятков лет: "Коли на свете живут фашисты, Стало быть, бога нет".

Рядом истерзанная еврейка. При ней ребенок. Совсем как во сне. С какой заботой детская шейка Повязана маминым серым кашне... Матери сердцу не изменили: Идя на расстрел, под пулю идя, За час, за полчаса до могилы Мать от простуды спасала дитя. Но даже и смерть для них не разлука: Невластны теперь над ними враги И рыжая струйка

из детского уха Стекает

материнской

Как страшно об этом писать. Как жутко. Но надо. Надо! Пиши! Фашизму теперь не отделаться шуткой: Ты вымерил низость фашистской души, Ты осознал во всей ее фальши "Сентиментальность" пруссацких грез, Так пусть же

сквозь их

вальсы Торчит материнская эта горсть.

Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней, Ты за руку их поймал - уличи! Ты видишь, как пулею бронебойной Дробили нас палачи, Так загреми же, как Дант, как Овидий, Пусть зарыдает природа сама, Если

видел И не сошел с ума.

Но молча стою я над страшной могилой. Что слова? Истлели слова. Было время - писал я о милой, О щелканье соловья.

Казалось бы, что в этой теме такого? Правда? А между тем Попробуй найти настоящее слово Даже для этих тем.

А тут? Да ведь тут же нервы, как луки, Но строчки... глуше вареных вязиг. Нет, товарищи: этой муки Не выразит язык.

Он слишком привычен, поэтому бледен. Слишком изящен, поэтому скуп, К неумолимой грамматике сведен Каждый крик, слетающий с губ.

Здесь нужно бы... Нужно созвать бы вече, Из всех племен от древка до древка И взять от каждого все человечье, Все, прорвавшееся сквозь века,Вопли, хрипы, вздохи и стоны, Эхо нашествий, погромов, резни... Не это ль

муки бездонной

Словам искомым сродни?

Но есть у нас и такая речь, Которая всяких слов горячее: Врагов осыпает проклятьем картечь. Глаголом пророков гремят батареи. Вы слышите трубы на рубежах? Смятение... Крики... Бледнеют громилы. Бегут! Но некуда им убежать От вашей кровавой могилы.

Ослабьте же мышцы. Прикройте веки. Травою взойдите у этих высот. Кто вас увидел, отныне навеки Все ваши раны в душе унесет.

Ров... Поэмой ли скажешь о нем? Семь тысяч трупов.

Семиты... Славяне... Да! Об этом нельзя словами. Огнем! Только огнем! 1942, Керчь Русская советская поэзия. Под ред. Л.П.Кременцова. Ленинград: Просвещение, 1988.

КАЗАЧЬЯ ШУТОЧНАЯ Черноглазая казачка Подковала мне коня, Серебро с меня спросила, Труд не дорого ценя.

Как зовут тебя, молодка? А молодка говорит: - Имя ты мое почуешь Из-под топота копыт.

Я по улице поехал, По дороге поскакал, По тропинке между бурых, Между бурых между скал:

Маша? Зина? Даша? Нина? Все как будто не она... "Ка-тя! Ка-тя!" - высекают Мне подковы скакуна.

С той поры,- хоть шагом еду, Хоть галопом поскачу,"Катя! Катя! Катерина!" Неотвязно я шепчу.

Что за бестолочь такая? У меня ж другая есть. Но уж Катю, будто песню, Из души, брат, не известь:

Черноокая казачка Подковала мне коня, Заодно уж мимоходом Приковала и меня. 1943 Русская советская поэзия. Под ред. Л.П.Кременцова. Ленинград: Просвещение, 1988.

ТАМАНЬ Когда в кавказском кавполку я вижу казака На белоногом скакуне гнедого косяка, В черкеске с красною душой и в каске набекрень, Который хату до сих пор еще зовет "курень",Меня не надо просвещать, его окликну я: "Здорово, конный человек, таманская земля!"

От Крымской от станицы до Чушки до косы Я обошел твои, Тамань, усатые овсы, Я знаю плавней боевых кровавое гнильцо, Я хату каждую твою могу узнать в лицо. Бывало, с фронта привезешь от казака письмо Усадят гостя на топчан под саблею с тесьмой, И небольшой крестьянский зал в обоях из газет Портретами станичников начнет на вас глазеть. Три самовара закипят, три лампы зажужжат, Три девушки наперебой вам голову вскружат, Покуда мать не закричит и, взяв турецкий таз, Как золотистого коня, не выкупает вас.

Тамань моя, Тамань моя, форпост моей страны! Я полюбил в тебе уклад батальной старины, Я полюбил твой ветерок военно-полевой, Твои гортанные ручьи и гордый говор твой. Кавалерийская земля! Тебя не полонить, Хоть и бомбежкой 1000 распахать, пехотой боронить. Чужое знамя над тобой, чужая речь в дому, Но знает враг:

не сдашься ты ему. Тамань моя, Тамань моя! Весенней кутерьмой Не рвется стриж с такой тоской издалека домой, С какую тянутся к тебе через огонь и сны Твои казацкие полки, кубанские сыны.

Рожденный в простой рабочей семье, Илья Львович с юношеского возраста стремится к написанию стихотворных произведений, выделяясь среди сверстников красноречием и редкостной остротой ума. Сельвинский обретает свое истинное творческое направление лишь после изучения множества второстепенных течений, столь различных в поэтическом искусстве. Спустя многие года упорного труда, написанные Ильей Львовичем стихотворения привлекают внимание общественности, что позднее способствует его становлению на роль председателя литературного центра. Сменяя множество профессий, Сельвинский все так же не отрывается от написания своих трудов, упорно шлифуя каждую из написанных строк. Однако творчество приводит Илью Львовича к недовольству советской власти, посчитавшей его стихи неприемлемыми для чтения гражданами.

В работах Сельвинского неизменно видны взгляды конструктивных течений ХХ века. Поэт придерживается мнения, заключающего в себе господство техники в современной человеческой жизни. Имея членство в одном из клубов, следующих авангардистским традициям, Илья Львович обретает себя среди нестандартных взглядов на мир и необычном строении рифмы.

(1899, Симферополь - 1968, Москва)

Из книги судеб: Илья Львович Сельвинский - русский советский поэт, переводчик, прозаик, драматург крымчакского происхождения.

Родился в Симферополе в семье меховщика. Учился в Евпатории. Окончил гимназию в 1919 году. В поисках заработка перепробовал множество занятий: был актёром, борцом в цирке, грузчиком в порту, натурщиком, репортёром, инструктором плавания, сельскохозяйственным рабочим.

В 1918, ещё будучи гимназистом, вступил в красногвардейский отряд, участвовал в боях с немецкими оккупантами под Перекопом, был ранен.

По окончании гимназии поступил на медицинский факультет Таврического университета. В 1920 перевёлся в МГУ на факультет общественных наук, который и окончил в 1923-м.

Собрал небольшой кружок литературных единомышленников, на основе которого в 1924 году была создана группа ЛЦК (Литературный центр конструктивистов), куда кроме него входили , Валентин Асмус, Евгений Габрилович, Корнелий Зелинский и другие литераторы.

По окончании МГУ некоторое время служил в Центросоюзе и часто ездил в командировки, побывал на Дальнем Востоке и Дальнем Севере. В 1930-1932 Сельвинский работал сварщиком на Московском электрозаводе, уполномоченным Союзпушнины на Камчатке. В 1933 стал корреспондентом газеты «Правда», посетил многие страны Западной Европы.

В 1927—1930 годах вёл острую публицистическую полемику с .

В 1933—1934 годах в качестве корреспондента «Правды» входил в состав экспедиции, возглавляемой О. Ю. Шмидтом на пароходе «Челюскин», однако в дрейфе и зимовке не участвовал: в составе группы из восьми человек высадился на берег во время стоянки у острова Колючина и прошёл с чукчами на собаках по льдам Ледовитого океана и тундре до мыса Дежнёва.

Член ВКП(б) с 1941 года. С 1941 года был на фронте в рядах РККА, сначала в звании батальонного комиссара, затем подполковника. Получил две контузии и одно тяжёлое ранение под Батайском. Заместителем наркома обороны награждён золотыми часами за текст песни «Боевая крымская», ставшей песней Крымского фронта. В конце ноября 1943 года Сельвинского вызвали из Крыма в Москву. Его критиковали за сочинительство «вредных» и «антихудожественных» произведений. Он был демобилизован из армии, но затем, в апреле 1945 года, его восстановили в звании и позволили вернуться на фронт.

Преподавал в Литературном институте с момента его образования и, с перерывами, до конца своей жизни.

Первые стихотворные публикации появились в 1915 году в газете «Евпаторийские новости». Первая книга стихов «Рекорды» вышла в 1926. В годы работы в Центросоюзе написал поэтическую эпопею «Улялаевщина» (опубликована в 1927). В начале 1930-х создаёт сатирико-фантастическую драму «Пао-Пао», пьесу «Умка Белый медведь». Впечатления от челюскинской эпопеи отразились в поэме «Челюскиниана» (1937-1938), а впоследствии в романе «Арктика» (1960). Стихи Сельвинский писал всю жизнь, начиная с гимназических лет и до самого конца. Стихотворение «Старцу надо привыкать ко многому...» написано за два дня до смерти.

Витязь на распутье

Отец, что такое - «Витязь на распутье»?

Это, сынок, самая трудная в жизни задачка. Это - когда перед

тобой много дорог, а тебе надо выбрать одну единственную.

А почему это самая трудная задача?

Потому что это - твой выбор, на всю жизнь...

А х, какие славные времена были... Время романса: «Средь шумного бала, случайно...», «Я встретил вас, и всё былое...» А люди, люди какие были! «Сударь! Как это понимать? Это - что же? Вызов, что ли?» - «Да-с, милостивый государь! Это-с вызов!».

И пришло время баллад... Соответственно, и герои новые появились, простые в общении, без всяких там «изысков»: «А в морду не хошь?!!» «Гвоздями» прозываются. В одной балладе так и говорилось: «Гвозди бы делать из этих людей. Не было б в мире крепче гвоздей!» Вон, вон побежали «гвозди» толпой. И знамя в руках: «Анархия - мать порядка!» Эти, значит, с Бакуниным и князем, который Кропоткин, в башке... А этот, который крадётся и озирается поминутно, да листовку к тумбе пришпандоривает, тоже «гвоздь». Но уже с Лениным (Ульяновым) в голове и в сердце. Вечереет, однако. Вот и свет в окошке затеплился, и видно, как в комнатушке вокруг стола с самоваром народ кучкуется, чаепитие изображает. И все в пенсне. И говорят... говорят... Эти, значит, с Мартовым во главе, меньшевиками прозываются. Ну, из этих, а также из «октябристов» да кадетов всяких «гвоздей» не сделаешь...

Из Сельвинского:

Был у меня гвоздёвый быт:

Бывал по шляпку я забит,

А то ещё и так бывало:

Меня клещами отрывало.

Но, сокрушаясь о гвозде,

Я не был винтиком нигде.

Сын крымчакскоподданного Эллий-Карл Шелевинский стоял на распутье. Песня «Среди нехоженых дорог - один путь мой» ещё не была сочинена, да и автор её ещё и в проекте, в смысле зачатия, не значился. Перед Эллием-Карлом расстилалось множество дорог, истоптанных «табунами» одержимых. И каждый след нёс в себе некий оттенок тщеславия и славы. А ещё роднило эти дороги единое для всех них окончание: «ИЗМ».

Символизм

Видны мне из окна небес просторы.

Волнистая вся область облаков

Увалы млечные, седые горы,

И тающие глыбы ледников.

И, рассевая ласковые пены,

Как целой тверди безмятежный взор,

Сияют во красе своей нетленной

Струи небесных голубых озёр…

Иван Коневский, поэт - символист

Акмеизм

А. Ахматовой

Скрипят железные крюки и блоки,

И туши вверх и вниз сползать должны.

Под бледною плевой кровоподтеки

И внутренности иссиня-черны.

Всё просто так. Мы — люди, в нашей власти

У этой скользкой смоченной доски

Уродливо-обрубленные части

Ножами рвать на красные куски.

Михаил Зенкевич, поэт-акмеист

Футуризм

Посв. Сам. Вермель

Жемчужный водомёт развеяв,

Небесных хоров снизошед,

Мне не забыть твой вешний веер

И примаверных взлётов бред…

Слепец не мог бы не заметить,

Виденьем статным поражён,

Что первым здесь долине встретить

Я был искусственно рождён.

Поэт-футурист Давид Бурлюк

«Измов» было много, и юноша стоял в тяжком раздумье. «Мы пойдём другим путём!» - разрешил он свои сомнения. Вряд ли он предполагал, что задолго до него эта фраза была уже однажды произнесена другим юношей и совершенно по другому поводу.

У всякой эпохи есть свой символ. Спросите нынешнего «шпингалета», что является символом нынешней эпохи, и он без запинки ответит: «айфон» и «отпад». (Ой, простите мне мою отсталость, ну, конечно же, «айпад»). А в мои времена символом эпохи были космические корабли... Давно ли это было? Да каких-то 40-50 лет назад... Меняются эпохи, и вместе с ними меняются символы.

Попробуйте определить, что же было символом эпохи времён Эллиа-Карла? Революция? Ну да, ну да... Аэропланы? И это, конечно же... Авто? Не без этого...

Мне же кажется, что символом той эпохи была Эйфелева башня. Изящество, завершённость, устремлённость - всё это явило миру новое начало - инженерную мысль, и как торжество её - вот эта башня, которая вызвала столько возмущения у современников её рождения и столько обожания у их потомков. В ней сочеталось совершенно новое - инженерная мысль сумела воплотить в металлическую конструкцию изящество и завершённость.

«Мы пойдём другим путём...» Так среди множества истоптанных дорог появилась одна, ещё никем не хоженая, хотя и заканчивалась на «изм».

Называлась эта поэтическая дорога - КОНСТРУКТИВИЗМ, и родоначальником её стал Эллиа-Карл Шелевинский. Хотя какой он «Эллиа-Карл»? В русскую поэзию шагнул Илья Сельвинский.

А фамилия ему досталась от деда, кантониста Фанагорийского полка... И деду фамилия досталась необычно, словно знамя, подхваченное из рук павшего бойца. Уже став кантонистом, дед Эллиогу взял себе фамилию друга, тоже кантониста, павшего в бою. От деда же досталась ему и щепотка авантюризма. А от отца досталась горсть романтики. И от обоих, от деда и отца, пригоршнями достались молодому Илье и храбрость, и чувство достоинства. А от матушки... Уж как она ни старалась, но привить сыну чувство прагматизма, рацио, так и не смогла

Авантюризм, да ещё в соединении с романтикой (а не стать романтиком там, в Евпатории, где из окна гимназии открывался изумительный вид на море, было невозможно!), обернулся гремучей смесью юношеских приключений и похождений. К своим 18 годам он успел побывать юнгой на шхуне, натурщиком в художественной школе (а ведь была, была натура: атлетически сложён, физически силён!), цирковым артистом - борцом под именем «Лурих 3», газетным репортёром. А ко всему прочему - красноармейцем (наследственность сказалась, «военная косточка»), подпольщиком, в Севастополе был арестован белой контрразведкой, просидел в тюрьме и чудом остался жив. Да такой биографии хватило бы на несколько жизней!

И неуёмная жажда жизни и страстей то бросает его в экспедицию «Челюскина», то заставит скакать на собачьих упряжках с чукчами, то призовёт работать сварщиком на электрозаводе. А может и пушниной торговать (опять наследственность: отец, инвалид русско-турецкой войны, был скорняком, и уроки его пошли на пользу).

Во времена серо-буро-малиновые ему однажды тоже пришлось сделать выбор. И в той рулетке, на кону которой стояла судьба, он поставил на красное, и был предан этому цвету всю жизнь.

Мы путались в тонких системах партий,

мы шли за Лениным, Керенским, Махно,

отчаивались, возвращались за парты,

чтоб снова кипеть, если знамя взмахнёт…

Разговоров за спиной, косых взглядов и осуждений молчаливых, «в спину», со стороны собратьев по перу было много, он знал об этом. Много позже прорвётся это в стихах. Но это будет позже. А пока...

И это был голос. И голос этот завораживал своей, даже не ритмикой, а ТАКТикой. И голос был услышан, и заговорили о молодом поэте. (Помилуйте, молодой ли? Стихи стал сочинять лет с 15, а нынче ему уже за 20, НО: выбрана СВОЯ КОЛЕЯ!) И заговорили, зашумели о молодом таланте, сродни и Пастернаку, и Маяковскому. А никуда и не деться, и Маяковский вынужден был признать молодой талант! А. В. Луначарский называл Сельвинского «виртуозом стиха» и говорил, что он - «Франц Лист в поэзии...». Слушая однажды неповторимо мастерское чтение поэтом его лирических стихов, Луначарский пошутил: «Вас бы прикладывать к каждому томику ваших стихотворений, чтобы любители поэзии могли не только глазами, но и слухом воспринять музыку ваших стихов» (из воспоминаний Ал. Дейча).

Красное манто

Красное манто с каким-то бурым мехом,

Бархатный берет, зубов голубизна,

Милое лицо с таким лукавым смехом,

Пьяно-алый рот, весёлый, как весна.

Чёрные глаза, мерцающие лаской,

Загнутый изгиб что кукольных ресниц,

От которых тень ложится полумаской,

От которых взгляд, как переблик зарниц.

Где же вы — Шарден, Уистлер и Квентисти,

Где вы, Фрагонар, Барбё или Ватто?

Вашей бы святой и вдохновенной кисти

Охватить берет и красное манто.

Стихотворение - ещё не мастера, ещё только стоящего на распутье, написано оно в 1917 году. Но в нём отразилась одна особенность Сельвинского-поэта, которая ярко проявилась ещё в гимназические годы Элиа-Карла. Талант живописца. Ему и прочили в те годы успех и удачу в живописи. Может быть, оттуда, из тех лет в стихотворении и яркость красок, и геометрия рисунка, и игра теней и бликов?

Вышел на арапа. Канает буржуй.

А по пузу — золотой бамбер.

«Мусью, скольки время?» — Легко подхожу...

Дзззызь промеж роги... — и амба.

Только хотел было снять часы —

Чья-то шмара шипит: «Шестая».

Я, понятно, хода. За тюк. За весы.

А мильтонов — чертова стая!

Подняли хай: «Лови!», «Держи!»

Ёлки зелёные: бегут напротив...

А у меня, понимаешь ты, шанец жить, —

Как петух недорезанный, сердце колотит.

И ногда кажется, что стихи Сельвинского - это заготовки, зажатые в токарный станок. С заготовки этой резцом снимается стружка, точно так же, как скульптор скалывает лишний камень у гранита. И на выходе - получите деталь отточенную, отшлифованную до блеска. В этой зарисовке «Вор» нет лишних слов, лишних «движений». Всё - в психологической динамике, в ритмике.

Поэт Сельвинский отстаивал позиции конструктивистов и более всего защищал их перед футуристами. Может быть, именно оттого, что оба эти «изма» были близки по духу, близки мерой таланта? Сельвинский был не одинок на этой «платформе». Теоретиком новоявленного «изма» был литературовед Корнелий Зелинский. Определил он задачу нового направления одной фразой: «Это стиль эпохи, её формирующий принцип, который мы найдём во всех странах нашей планеты, где есть человеческая культура, связанная теми или иными путями с культурой мировой». Среди тех, кто творчески поддержал конструктивизм, были Борис Агапов, Вера Инбер, Евгений Габрилович, Владимир Луговской.

Забойщики, вагранщики, сверловщики, чеканщики,

Строгальщики, клепальщики, бойцы и маляры,

Выблескивая в лоске литье ребер и чекан щеки

Лихорадили от революционных малярий.

Хотя бы секунду, секунду хотя бы

Открыть клапана застоявшихся бурь...

А в это время Петербург

Вдребезги рухнул в Октябрь.

Илья Сельвинский, «Улялаевщина»

как всегда,

при капитализме.

За Троицкий

авто и трамы,

Под мостом

Нева-река,

плывут кронштадтцы...

От винтовок говорка

Зимнему шататься.

Владимир Маяковский, поэма «Хорошо!»

И в этом споре прав оказался Владимир Маяковский, сказавший однажды: «Сочтёмся славою, ведь мы - свои же люди! Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм».

Трагическая гибель друга-соперника надломила Сельвинского. После смерти Маяковского он отошёл от позиций конструктивизма, да и сама секция конструктивистов была распущена.

«Ах, война, что ж ты сделала, подлая...»

В войну, ставшую Великой отечественной, Илья Сельвинский вступил добровольцем на «должность писателя» в газету «Сын отечества» 51 Отдельной Армии, защищавшей родину поэта Крым. С «должностью писателя» Сельвинский справлялся. Его стихи постоянно появлялись в армейских газетах, центральной периодике, в книгах. А кроме «должности» была ещё наследственность, которая заставляла поэта врываться в города и в местечки с атакующими частями. И два боевых ордена, да и к третьему представлен был, и до звания подполковника дослужился. И то, что он был в рядах наступавших войск, позволяло увидеть войну «первым взглядом». Вот таким «первым взглядом» увидит он Багеровский ров на окраине Керчи, заполненный телами расстрелянных мирных жителей. И написано будет стихотворение «Я это видел».

Можно не слушать народных сказаний,

Не верить газетным столбцам,

Но я это видел. Своими глазами.

Понимаете? Видел. Сам.

Вот тут дорога. А там вон - взгорье.

вот этак -

Из этого рва поднимается горе.

Горе без берегов.

Нет! Об этом нельзя словами...

Тут надо рычать! Рыдать!

Семь тысяч расстрелянных в мёрзлой яме,

Заржавленной, как руда.

Это было одно из первых произведений о Катастрофе еврейского народа в той войне. Читаю - стихотворение «Я это видел». Позвольте, а если подправить синтаксис: «Я! ЭТО! ВИДЕЛ!» Уже не стихотворение. Это - речь обвинителя. Да и не речь вовсе. Это КРИК. СВИДЕТЕЛЬСТВО ОБВИНЕНИЯ! Сельвинский, боевой офицер, знал цену смерти. Два боевых ордена, представлен к третьему... знал, знал он цену... Поэтому и ужаснулся варварству и крикнул: «Я! Это! Видел! ».

А одно из стихотворений Сельвинского из тех военных лет обрело поистине всенародную славу, став популярной песней. «Казачью шуточную», музыку к которой написал Блантер, и сегодня любят петь. А родилась песня 70 лет назад.

Поэт Сельвинский, «исполнявший должность писателя» в армейской газете, был тяжело ранен, имел две контузии. Был представлен к третьему боевому ордену. Но...

Военная карьера оборвалась резко и почти катастрофически. В конце 1943 года был отозван из Аджимушкайских каменоломен в Крыму в Москву. Секретариат ЦК ВКП(б) рассматривал персональное дело подполковника Сельвинского. Дело заключалось в написании стихотворения «Кого баюкала Россия». От поэта требовали объяснить, что означает строчка «Страна пригреет и урода». Кого подразумевает Сельвинский под словом «урод»? Неожиданно в кабинет, где заседал Секретариат, вошёл Сталин, чьё лицо было изрыто оспинами. И только теперь до Сельвинского дошёл весь ужас его положения. И всё было бы смешно, ибо «на воре шапка горит», если бы не было так страшно. И вспомнилось, как «и не раз, и не два мать мне говорила - не водись с ворами...»

Обошлось. В самый разгар войны в начале 1944 года Сельвинский был демобилизован из армии. Он оставался в Москве, переживая и опалу, и оторванность от армии. Лишь в апреле 1945 года он будет восстановлен в звании и вернётся в строй.

(Странный вызов в Москву с фронта - это он по нашим временам кажется странным. А по тем временам вполне он был естественным. Странным стало столь «гуманное» завершение. А для Сельвинского... Ощущение выпущенной стрелы, которая, не долетев до цели, была злобной силой брошена наземь. И вся «кинетика», весь запал.... Ах, что говорить...)

Т еатральный зритель голосует ногами. Читатель же голосует другим органом, органом восприятия - глазами. И в глазах читателей Илья Сельвинский запомнился своей тонкой и глубокой лирикой. И как бы сам поэт не противился, не возмущался таким «поверхностным» восприятием его творчества, доказывая, что вот, мол, у него есть поэма «Пушторг», есть поэтическая трагедия «Командарм-2», а есть ещё и «Челюскиниана» о подвигах челюскинцев... Из признаний Ильи Сельвинского своим читателям: «Кстати, читателям, незнакомым с моим творчеством, должен сказать, чтя не принадлежу к числу лирических поэтов. Поэтому стихотворения, напечатанные в этой книжке, - только острова на пути моей поэзии. Конечно, и острова дают представление о материке, но именно представление, а не понятие. Вот почему, если кому-либо захочется путешествовать в мире моих образов, советую прочитать эпические поэмы: Рысь. Улялаевщина. Записки поэта. Пушторг. Арктика. И трагедии: Командарм-2. Пао-Пао. Умка - Белый Медведь. Рыцарь Иоанн. Орла на плече носящий. Читая Фауста. Ливонская война. От Полтавы до Гангута. Большой Кирилл ».

Но читателей волновали сокровенные лирические «отступления». И среди множества таких «отступлений» выделяется цикл «Алиса»:

Имя твое шепчу неустанно,

Шепчу неустанно имя твое.

Магнитной волной через воды и страны

Летит иностранное имя твое.

Пять миллионов душ в Москве,

И где-то меж ними одна.

Площадь. Парк. Улица. Сквер.

Нет, не она.

Так и буду жить. Один меж прочих.

А со мной отныне на года

Вечное круженье этих строчек

И глухонемое «никогда».

Ах, Алиция, Алиция... Что же ты наделала... Тебе мало было приехать из Польши в Москву, мало было поступить в Литературный институт... Тебе надо было ещё вскружить головы «неоперившимся» литераторам и оставить в их сердцах зарубцевавшиеся с годами раны... А ведь среди них были и Кирилл Ковальджи, и Владимир Солоухин... И каждый оставил литературную память о тебе. Как и Сельвинский. Ах, как посмеивались молодые над взволнованностью своего мэтра, как подшучивали они над явными его ухаживаниями за Алицией Жуковской. А Алиция... Она была не просто красавицей. Она была воплощением её дорогой Отчизны - Польши. Такая же гордая, такая же независимая, такая же вспыльчивая и недоступная... И «глухонемое «никогда» услышал не один Сельвинский. А молодым в силу их «жеребячьего» возраста было просто не понять, что встреча Сельвинского с Алицией - это была вовсе не встреча... Это было расставание. Вот как во флоте говорят «Отдать швартовы», покидая причал, так и Алиция была «швартовым», соединявшим поэта с тем возрастом, в котором ещё были влюблённости. «Отдать швартовы!» - поэт отправлялся в возраст, именуемый старостью...

Бросьте камень, кто без греха

А х, как доставалось Сельвинскому от собратьев! Доставалось за стихи о Ленине, в войну была написана «Баллада о ленинизме», за стихи о Сталине, в одной «Челюскиниане» хватало упоминаний Сталина... Доставалось ему за такие строчки:

Я видел всё. Чего еще мне ждать?

Но, глядя в даль с её миражем сизым,

Как высшую

благодать -

Одним глазком взглянуть на Коммунизм.

Но особенно досталось поэту, когда он публично осудил Бориса Пастернака. По отношению вашему к опальному поэту и определялось отношение к вам в «обществе»: рукопожатный вы или нерукопжатный. Сельвинский оказался «нерукопожатным».

(Человек рождается в грехе и живёт в грехе. Так естественно. Но вот покaяние... Тяжкий труд, почти подвиг. Поступок Ильи Сельвинского сподобился подвигу. И в этом покаянии - ещё одна черта характера Ильи Сельвинского как человека и как поэта. Каждый ли способен?)

K больному Пастернаку Сельвинский направил Берту, свою жену, с просьбой разрешить Сельвинскому навестить поэта. Разрешение было получено. Больной Сельвинский на коленях просил Пастернака простить ему этот грех. И был прощён, и проговорили они ещё долго, но не о грехах, а о делах литературных. Что же сказать, как оправдать поэта Сельвинского? Он мог бы сказать словами своего давнего товарища ещё по «цеху конструктивистов» Владимира Луговского:

О, год тридцать седьмой, тридцать седьмой!

Что ночью слышу я...

Шаги из мрака -

Кого? Друзей, товарищей моих,

Которых честно я клеймил позором.

Кого? Друзей! А для чего? Для света,

Который мне тогда казался ясным.

И только свет трагедии открыл

Мне подлинную явь такого света.

О бвинять его в вере, которой он искренне служил, пусть заблуждаясь? Он не был лицемером, был искренним и в своей вере, и в своих поступках, в которых не было подлостей.

Не я выбираю читателя. Он.

Он достаёт меня с полки.

Оттого у соседа тираж - миллион.

У меня ж одинокие, как волки.

Однако не стану я, лебезя,

Обходиться сотней словечек,

Ниже писать, чем умеешь, нельзя -

Это не в силах человечьих.

А впрочем, говоря кстати,

К чему нам стиль «вот такой нижины»?

Какому ничтожеству нужен читатель,

Которому

не нужны?

И всё же немало я сил затратил,

Чтоб стать доступным сердцу, как стон.

Но только и ты поработай, читатель:

Тоннель-то роется с двух сторон.

Август-октябрь 2013

«ПОЭТ-ОРКЕСТР»

Близится тридцать лет со дня смерти поэта, и все удаляется от нас его мощная фигура. Уже немногие знатоки и гурманы поэзии представляют себе его масштаб.
А ведь когда-то его имя ставили в таком ряду: Маяковский, Сельвинский, Багрицкий – и спорили при этом, кто из них может претендовать на первое место среди своих современников. У всех троих в некотором роде одна судьба: жажда изо всех сил приспособиться к новой послереволюционной жизни, выдвинуться в лидеры, перекричать всех остальных.
У всех на этом пути были и достижения, и, увы, провалы. Такова была эпоха, заставлявшая перенапрягать голос, порой срывать его, забывать, что роль поэта по существу несуетна. Помните пастернаковское: «но пораженье от победы ты сам не должен отличать».
Не будем осуждать поэтов, но и не сможем не учитывать достаточно весомых обстоятельств их обитания в литературе. На одной из акварелей М. А. Волошина, подаренной им поэту, есть надпись «Илье Сельвинскому – поэту-оркестру». Это определение мне представляется весьма удачным и емким. В самом деле, многоголосие поэта поразительно. Наверное, только он один в поэзии пытался говорить не на «одном языке, иссушенном, без соли», а использовал все богатство говоров, жаргонов, диалектов всколыхнувшейся Руси. То он легко и грациозно говорит от имени одесского вора Мотьки Малхамовэса, то от имени начдивов полупартизанской Красной Армии, чувствуя себя как рыба в воде в их немыслимом «суржике», то есть сплаве языков русского, украинского, еврейского, Бог весть еще какого. Побывал на Чукотке – и написал пьесу «Умка – белый медведь», где герои говорят, как настоящие чукчи, еле освоившие русскую грамоту. Значительная часть его молодой поэзии ушла на эксперимент и поиск. Поиск жанра, вплоть до написания стихов в виде рапорта, поиск размеров, какими никто не писал (имитация барабанного боя в «Балладе о барабанщике»).
Это все был дух эпохи. Кирсанов тоже владел словом отлично, был в поэзии настоящим циркачом: считалось, что без этого новой поэзии, соответствующей революционному напору, не создашь.
Неумолимое время показало, что это не главное, что главное «ни единой долькой не отступаться от лица», а вот они все отступались, и это было одной из причин, что все они, обладающие огромным дарованием, померкли, ушли в тень. Конечно, Сельвинский был крупнее и Асеева, и Кирсанова – людей, много получивших от Бога, но и много загубивших в себе суетностью. Однако никому не дано служить Богу и маммоне одновременно.
Поздние поэты, такие как Липкин, Коржавин, Тарковский, с отвращением относились к словесным фиоритурам, требовали от учеников своих ничего не писать ради формы.
Маяковскому казалось, что ямб умер, но вот прошел чуть не век, и ямбом отнюдь не брезгуют ни А.С. Кушнер, ни Тимур Кибиров, ни И. Бродский, наконец.
Поклонники «левой» поэзии легко зачисляли в ретрограды А.Т. Твардовского. Ну, что ж? Твардовский от этого меньше на стал. В «левой» игре словами и ритмами была своя прелесть. Но сошлемся на того же А.Т. Твардовского:

Пока ты молод – малый спрос!
Играй! Но бог избави,
Чтоб до седых дожить волос,
Служа пустой забаве.

Кое-что можно объяснить «высоким косноязычием», неизбежно возникающим на переломе эпох, когда меняются все критерии, сдвигаются перспективы.
В 1921 году печататься поэтам было негде, и основной площадкой для выступлений были различные поэтические кафе. Одно из таких кафе называлось «Сопо», то есть «Союз поэтов», в просторечии «Сопатка». Там собирались многие стихотворцы: от маститых или полумаститых до начинающих. Однажды шел очередной прием в союз. На эстраде сидел И.А. Аксенов, модный тогда режиссер, переведший для Мейерхольда нашумевшую пьесу Кроммелинка «Великодушный рогоносец» (лет десять назад автор этих строк посмотрел в Ленинграде эту пьесу, и она – Бог меня прости – показалась удивительно скучной и бездарной). Тогда Аксенов считался этаким arbiter elegantiarum, то есть судьей изящества. Среди присутствующих был В.В. Маяковский, не скрывавший зевоты и бросавший пренебрежительные реплики, вроде «стихи холодные, как собачий нос» или «украдено у Маяковского».
Но вот на эстраде появился крепкого сложения юноша, занявший собой пол-эстрады, ибо костюм его был сшит из плотной ткани, идущей на кливера рыбацких швертботов. На ногах его были самодельные деревянные башмаки.
Нет, это не было каким-нибудь эпатажем на футуристический лад. Дело было в том, что в Евпатории, откуда приехал молодой человек, не было в продаже ни одежды, ни обуви. Великолепным бронзовым баритоном юноша начал скандировать стихи, заставившие всех прислушаться.

Конь быстролетный, отлитый из черной и звончатой бронзы,
Ты – мой единый товарищ, тебе моя грубая песнь.
Весь ты прекрасен и мощен, как стих звонкопевный Марона.
Все твои слажены члены, как латы червленых доспехов.

Большинство с недоумением глядело на Маяковского. Но Маяковский молчал и улыбался. Юноша продолжал:

Помнишь, как с девушкой этой неслись мы по нивам Родана,
У-ухо в у-ухо с ветром? Я мускулистой десницей
Сжал ее ста-ан, глота-ая рта-а гранатные соты,
А под широкой ладонью, к браздам и железу привыкшей,
Маленькими шеломками вставали невинные перси.

Рассказываю этот эпизод, основываясь на воспоминаниях самого Сельвинского.
Многие были готовы высмеять поэта, посмевшего в эпоху Октябрьской революции читать какие-то латинские гекзаметры. Но были и вполне доброжелательные отзывы. Поэт-переводчик Арго воскликнул: «Это латинская бронза!»
Но все решил уже упомянутый мною Иван Александрович Аксенов, авторитет которого был тогда очень высок.
Основная его мысль была в том, что гекзаметры юноши не простые, а современные. Удвоение гласных – прием, может быть, и упрощенный, но до него до сих пор никто еще не додумался, чтобы таким образом передать долготу и краткость в античных стихах. (Замечу от себя, что мне вполне понятен восторг юноши, оцененного авторитетным человеком, но совершенно непонятно, когда это с упоением рассказывает старый преподаватель Литинститута, автор книги «Студия стиха» И.Л. Сельвинский, который был должен, обязан знать, что этим приемом пользовался не только А.С. Пушкин («Чи-истый лоснится по-ол, стеклянные чаши блистают» (Из Ксенофана Колофонского), но даже Тредиаковский с Сумароковым полтора века назад). Воистину: новое – это хорошо забытое старое.
Юноша был в союз принят. Когда он проходил мимо столика Маяковского, последний, улыбаясь, спросил: «Неужели на этом коне вы думаете въехать в советскую литературу?»
Отношения поэта с Маяковским были неоднозначными в разные периоды: от симпатии до неприязни, почти вражды.
Несмотря на молодость, поэт успел много пережить и испытать. Стихи он начал писать, еще учась в Евпаторийской гимназии. Времена были бурные, и приходилось то оставлять учебу, увлекшись соскочившей с тормозов действительностью, то вновь возвращаться за парту. Он то увлекался французской борьбой и даже выступал в цирке под именем Луриха III, то работал спасателем на водах, то «водокачем», то есть человеком, качающим воду вручную.
Впрочем, лучше всего об этом сказал в стихах он сам:

Мы путались в тонких системах партий,
Мы шли за Лениным, Керенским, Махно,
Отчаивались, возвращались за парты,
Чтоб снова кипеть, если знамя взмахнет.

Не потому ль изрекатели «истин»
От кепок губкома до берлинских панам
Говорили о нас: «Авантюристы,
Революционная чернь. Шпана...»

Он то подвизался в банде небезызвестной тогда Маруськи, то был красногвардейцем. Поэтому он изнутри понимал стихию гражданской войны. Но то, что он видел и понимал, не совпадало с тем, что требовалось тогдашней критикой, и он почти всегда попадал впросак.
После революции он служит в Центросоюзе. Хорошо разбирается в меховом деле: этим занимался его отец. По национальности он был крымчак, крымский полуеврей, полуцыган. Нет, это не караимы, как думали многие, к караимам Гитлер почему-то относился снисходительно, а вот крымчаков истребил под корень.
Как советского служащего, поэта волновал вопрос, почему интеллигенты должны считаться этаким вторым сортом, разве они не нужны социализму?

Чтобы страну овчины и блох
Поднять на индустриальном канате
Хотя бы на уровень, равный Канаде,
Нужно явленье, увы, неминуемо,
Интеллигенцией именуемое.

На этой почве у него были постоянные споры с Маяковским, который, как известно, безоговорочно заявлял: «Я всю свою звонкую силу поэта тебе отдаю, атакующий класс». Он резко критиковал «Пушторг» Сельвинского и заявлял ему: «Сегодня ваша проблема интеллигенции никого не интересует... Вся она сводится к тому, чтобы пристроиться к пролетариату помощнику присяжного поверенного. Да имей он вашу биографию, плевать бы ему на это! Сейчас все говорят: мы пролетарские, даже граф А.Н. Толстой. А тут выходит красногвардеец в обмотках и заявляет: «А мы – интеллихентские».
Вражда обострилась, когда Сельвинский организовал свой «конструктивизм», противопоставив его Лефу. «Констров» было двенадцать человек, они еще называли себя «недюжинной дюжиной». Вряд ли стоит подробно объяснять, в чем этот конструктивизм заключался. Очень не ко времени они и сборник свой назвали «Бизнес» и на обложке изобразили небоскреб и роговые очки. Впрочем, тогда это соответствовало провозглашаемому лозунгу «Американская деловитость и русский революционный размах». Интересное наблюдение: никто из этих двенадцати не пострадал, хотя нападки на них были достаточно резкими. Зато так называемые крестьянские и пролетарские поэты были уничтожены в 30-е годы сплошь. Пусть литературоведы задумаются над подобной странностью. Не тронули отчаянного Н. Адуева, хотя за гораздо более осторожный юмор Н. Эрдман подвергся серьезным гонениям.
За одно только стихотворение «В. В. Маяковскому до востребования», кстати, написанное в манере Сельвинского, Адуева могли стереть в порошок. Не стерли.
«Декларация прав поэта» Сельвинского была открыто направлена против Лефа и Маяковского.

Уж если даже при лучшей машине
«Энтузиазм – залог побед»,
Чего же требовать от мужчины,
Который, как говорится, поэт?

А вы зовете: на горло песне.
Будь ассенизатор, будь водолив де.
Да в этой схиме столько же поэзии,
Сколько авиации в лифте.

Когда ж и от поэзии спешите отказаться
В рифмах, пышных, как бал драгун,
То это смешней, чем вступление зайца
В «Общество любителей заячьих рагу».

Сошло с рук, несмотря на неистовые, почти доносительские вопли Асеева и компании. Но «верхи» относились к Сельвинскому как-то настороженно. Иногда нападки приводили его в отчаяние.

Сколько раз, отброшен на мель,
Рычишь: «Надоело! К черту! Согнули!»
И, как малиновую карамель,
Со смаком всосал бы кислую пулю...

И вдруг получишь огрызок листка
Откуда-нибудь из-за бухты Посьета.
Это великий читатель стиха
Почувствовал боль своего поэта.

И снова, зажавши хохот в зубах,
Живешь, как будто Ваграмы выиграл,
И снова идешь среди воя собак
Своей привычной поступью тигра.

Несмотря на распри поэта с Маяковским, Владимир Владимирович, сам нападая на Сельвинского, другим не позволял этого делать.
Артист Эраст Гарин вспоминает, как Мейерхольд ставил довольно рискованную пьесу Сельвинского «Командарм 2», где, помимо уже не поощряемой левизны формы, давалась объективная и страшноватая правда гражданской войны. Кстати, любопытное наблюдение: если возьмете последние прижизненные издания Сельвинского, вы эту пьесу найдете, но в ужасном, исковерканном виде. (Видимо, в 50-е годы поэта действительно настолько «согнули», что он стал по отношению к своим ранним вещам настоящим компрачикосом, прямо по формуле Бориса Слуцкого: «Я им ноги ломаю, я им руки рублю»). Так вот, жутковатого командарма там зовут Панкрат Чуб. В том же, 20-х годов, варианте у него было другое имя. И отчество. Иосиф Родионович. Это, так сказать, a parte.
Вернемся к воспоминаниям Эраста Гарина. Не буду обильно цитировать эти воспоминания, а ограничусь кратким пересказом наиболее интересных для нашей темы мест. На обсуждение пьесы художественным советом театра явился Луначарский и, в нарушение обычного распорядка таких обсуждений, попросил дать ему выступить первым. Основной мыслью его было: пьеса наполнена сложным философским содержанием, она очень многопланова, поэтому ее поставить невозможно: рабочие и крестьяне ее не поймут. Ее можно только читать.
Вторым слово попросил Маяковский: получается, сказал он, что мы должны обеднять свои творческие возможности, чтобы приблизиться к отстающему сегодня уровню. Если бы мне пришлось руководствоваться такими приспособленческими позициями, то я бросил бы перо и... пошел к вам в помощники, Анатолий Васильевич.
Луначарский рассмеялся, обнял и расцеловал Маяковского... и пьеса была поставлена. Тогда еще такое было возможно.
Многих тогда донимали тем, что-де их не поймут рабочие и крестьяне, что им надо приблизиться к рабочей жизни.
Сельвинский пошел работать сварщиком на электроламповый завод. Старался он изо всех сил, написал целую «Электрозаводскую газету» в стихах, из которой очерк «Как делается лампочка» печатался неоднократно, даже в «Библиотеке «Огонька». Поэта хвалили, хотя, честно говоря, вся эта продукция была совершенно неудобоваримой. Да и все равно он не мог писать, как Демьян Бедный или А. Безыменский, интеллигентские уши торчали из-под фуражки сварщика. От всего этого периода остался разве что фрагмент из записной книжки И. Ильфа: «Это было в то счастливое время, когда поэт Сельвинский, в целях приближения к индустриальному пролетариату, занимался автогенной сваркой. Адуев тоже сваривал что-то. Ничего они не наварили. Покойной ночи, как писал Александр Блок, давая понять, что разговор окончен» (стр. 151).
На упреки в том, что он не поддастся «одемьяниванию» (тогда был такой лозунг «одемьянивание литературы»), поэт огрызался:

Литература не парад
С его равнением дотошным.
Я одемьяниться бы рад,
Да обеднячиваться тошно.

Врагов он себе умел наживать удивительно. Думаю, что А.А. Сурков, позднее ставший крупным литературным функционером, никогда не мог забыть ему эпиграммы:

Кудри его – как сентябрьский пейзаж,
Профиль – хоть выбей на статуях.
Да жаль вот – стихов не умеет писать,
А это
Для поэта
Недостаток.

Пишущий эти строки видел А.А. Суркова вблизи. У него действительно было медально-красивое лицо. Ну, а насчет неумения писать стихи – это некоторое преувеличение.
Кстати, насчет «поэта-оркестра». Сам Сельвинский себя считал в русской поэзии виолончелистом, негодуя на то, что его ценят ниже трех «гармонистов», к которым он относил уже упомянутого А. Суркова, М. Исаковского и, увы, А. Твардовского, что, на мой взгляд, не делает поэту чести. Надо сказать, что и на него нападали зло и несправедливо. Обвиняли в циничном отношении к женщинам, цитируя старые, едва ли не юношеские стихи:

В ней страсть изменчива, привязанность редка,
И жесты обольстительны и лишни.
Она испорчена, но все-таки сладка,
Как воробьем надклеванные вишни.

А на самом деле большинство его любовных стихов обращены... к жене, Берте Яковлевне Сельвинской, и стихи эти чисты и трогательны.

Ты еще ходишь, плывешь по земле
В облаке женственного тепла.
Но уж в улыбке, что света милей,
Лишняя черточка залегла.

Но ведь и эти морщинки твои
Очень тебе, дорогая, к лицу.
Нет, не расплющить нашей любви
Даже и времени колесу!

Это стихи 1932 года, «Белый песец». В отличие почти от всего остального, цитирую их по изданию позднему, 1972 года. В принципе же предпочитаю издания 20-х – 30-х годов. Здесь эти строки поэт улучшил, они стали человечнее. «Улялаевщину» же, например, ни за что не рекомендую читать в последних редакциях. Только в ранней.
К жене своей поэт и в 1960 году обращался:

Мечта ты моей юности,
Легенда моей старости...

Сельвинский много поездил по Северу, участвовал в экспедиции знаменитого «Челюскина». Враги его распускали слухи, что он с «Челюскина» сбежал. На самом деле он был с группой челюскинцев направлен в разведку, когда казалось возможным найти путь выхода на берег по льдам. Вернуться назад они не смогли. Едва ли их положение было лучше, чем у оставшихся на ледоколе. Как известно, все были спасены.
Накануне войны поэт предчувствует:

Проверим же наши метафоры,
Громы, огни и стяги,
Быть может, придется завтра
С песней идти в атаки.

Пришлось. И очень скоро. Поэт сотрудничает во фронтовых газетах. В это время тема любви к Родине, ненависти к фашистам становится главной в его творчестве. Потрясающую картину представляет собой стихотворение «Я это видел» о тысячах людей, расстрелянных фашистами. Оно большое, и я приведу только его начало.

Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам.
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.

Вот тут дорога. А там вон – взгорье.
Меж ними
вот этак – ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.

Нет! Об этом нельзя словами...
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.

Стихи этого периода тоже вызывают нападки. Очень уж Сельвинский был непохож на этакий среднестатистический образ поэта.
Он пишет после войны проще. Рассказывая в стихотворении «Севастополь» о том, как он некогда сидел в тюрьме в этом городе, а в 1944 оказался там с вошедшими туда советскими войсками и увидел знакомые места, поэт восклицает:

И тут я понял,
Что лирика и родина – одно,
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.

После войны он продолжает вести семинар в Литинституте. Достаточно сказать, что среди его студентов были С. Наровчатов, Д. Самойлов, А. Яшин, Р. Гамзатов.
Последние годы жизни он жил на даче под Москвой, студенты приезжали к нему туда. На войне он сильно простудился, его прекрасный голос сорвался. Как он сам говорил: «Грудные резонаторы заглохли. «Тигра» читать больше нечем». Тигр был одним из его излюбленных образов, а чтецом своих вещей он был великолепным.
К сожалению, поэтические резонаторы в послевоенные годы у него тоже несколько заглохли. Он умер 22 марта 1968 года, не дожив до 69 лет.
Павел Григорьевич Антокольский, очень любивший поэта, сказал о нем проникновенные слова: «Правда ли, что Сельвинский не дожил до чего бы то ни было, о чем он мечтал рядом со своими близкими. Так ли тверда наша уверенность в уничтожении живой души?
Мне много лет. Жизнь моя переполнена утратами самых близких и драгоценных. Положа руку на сердце, я признаюсь, что не уверен в окончательности смерти. Правда, я не уверен и в обратном – в бессмертии...
Стоя на старости у порога этой загадки, я осмеливаюсь прокричать беспредельно мне дорогому товарищу, другу и брату: "Не тревожься, милый. Твой труд продолжается. Твое одушевление дышит. Твои книги живут. Конца их бессмертию не предвидится"».
На могильной плите (Новодевичье кладбище) выбита его строка: «Народ! Возьми хоть строчку на память!»
Возьмет, Илья Львович! Непременно.

Литература
1. Асеев Н. Письмо в редакцию // Комсомольская правда, 1930, № 289.
2. Ильф И. Записные книжки. М.: Сов. писатель, 1957.
3. О Сельвинском. Воспоминания. М.: Сов. писатель, 1982.
4. Резник О. Жизнь в поэзии (творчество И. Сельвинского). М.: Сов. писатель, 1981.
5. Сельвинский Илья. Избранные произведения. Л.: Сов. писатель. Библиотека поэта, большая серия, 1972.
6. Сельвинский Илья. Лирика. М.: Худож. литература, 1934.
7. Сельвинский Илья. Избранные стихи. М.: Биб-ка «Огонек», 1930.
8. Сельвинский Илья. Я буду говорить о стихах: статьи, воспоминания, «Студия стиха». М.: Сов. писатель, 1982.

Один из самых малочисленных народов России - крымчаки, дал стране одного из видных поэтов ХХ века. Стихи Ильи Сельвинского, а также его проза и драматургия, заняли достойное место в советской культуре. Необычно, что его творчество оказалось циклическим: ближе к концу жизни Сельвинский вернулся с своим старым произведениям, существенно их отредактировав.
Поэт скончался в Москве 22 марта 1968 года. Он пережил за 68 лет многое: воевал в двух войнах, путешествовал по Арктике, до литературной карьеры сменил массу профессий.

Ранние годы Сельвинского
Сельвинский родился в крымчакской семье 11 (24 по новому стилю) октября 1899 года. Произошло это в городе Симферополе. Семья имела славные военные традиции: дед служил в Фанагорийском полку, отец был ветераном русско-турецкой войны 1877 года. Самому поэту тоже доведётся немало времени провести на фронтах.
Илья Львович окончил начальную школу, затем гимназию - и уже в эти юные годы занимался поэзией. Илья Сельвинский стихи свои впервые опубликовал в 1915 году: их напечатали в газете «Евпаторийские новости».
Удивителен разброс профессий, которым посвятил молодость поэт: от труда грузчика до работы натурщика, репортёра, и даже борца в цирке. Также Сельвинских, охваченный революционными настроениями, принял участие в Гражданской войне на стороне Красной Армии.
После войны направился в Москву, где поступил в МГУ. Уже к этому моменту стихи Ильи Сельвинского обрели популярность, а сам он - значительный вес в поэтических кругах. Крымчакского поэта обоснованно считали лидером движения конструктивистов.
В 1926 году вышел первый сборник стихов Сельвинского, и этот же период стал для автора временем экспериментов: он писал смелые и необычные стихи, странные для своего времени поэмы. Увы, многое в творчестве Сельвинского ещё будет неправильно понято властями.

Зрелые годы поэта
Удивительно, но на фоне такого литературного успеха, Сельвинский в конце 1920-х некоторое время проработал сварщиком на заводе. А почти сразу после этого отправил в путешествие на легендарном «Челюскине», в качестве корреспондента газеты «Правда».
В дальнейших легендарных и драматических событиях вокруг этого корабля он не участвовал, покинув борт до начала дрейфа и зимовки. Но и без суровой природы Арктики хватало проблем: в 1937 году вышли правительственные резолюции о том, что Илья Сельвинский стихи пишет «антихудожественные и вредные». Причём у чиновников возникли вопросы даже к безобидной пьесе «Умка - белый медведь».
В 1941 году Сельвинский снова оказался на фронте. Поэтов на полях Великой Отечественной хватало, а вот в звании подполковника, до которого дослужился Сельвинский - едва ли. Классик отличился в боях, получил несколько ранений - но, к счастью, на войне ему снова повезло.
Правда, фактически закончилась война для Ильи Львовича уже в 1943 году - его вызвали в Москву, и снова по поводу «неправильных» стихов. В обсуждении ситуации, по слухам, участвовал лично Сталин, отметивший тогда, что Сельвинского очень ценили как поэта Троцкий и Бухарин.
Лишь в 1945 году классику вернули звание, и снова послали на фронт.

Послевоенные годы
По окончании войны Сельвинский наконец-то полностью посвятил себя литературе. У него выходили поэмы и романы в стихах, пьесы, а также проза. Последнее произведение, лирическая театральная трагедия «Царевна-Лебедь», увидело свет в год смерти автора.

Poembook, 2015
Все права защищены.